Гражданин Брих. Ромео, Джульетта и тьма
Шрифт:
— Так это твое последнее слово, товарищ?..
Патера кивнул, высвобождаясь из объятий кресла. Полак поднялся одновременно с ним. Заговорил — побледневший, но сдержанно-спокойный, не вынимая рук из кармана. От его слов веяло холодом.
— Надеюсь, ты все хорошо взвесил. Времени тебе было предоставлено достаточно. Даже слишком. И я не верю, что ты не изменишь своего решения и окончательно обманешь ожидания партии. То, что ты собираешься сделать, — не что иное, как глупое дезертирство, уклонение от задачи, которую поставила перед тобой…
Патера поднял руку,
— Не надо; все мы с тобой уже обговорили, остается подвести итог, резюмировать. Это я и сделаю. Ты требуешь оправдания, — но ни партия, ни я не можем тебе его дать. Партия может проверить тебя только на деле.
Патера резко перебил его:
— Не говори за партию!
— Я говорю от ее имени. Ты отказываешься — хорошо. Хочу обратить твое внимание: должность, которую ты получил бы, — не обычная, ты работал бы по специальным инструкциям…
— Но почему именно я?! — вскричал Патера. — Почему? Какую цель ты преследуешь?
— Партия знает, почему именно тебе… Повторяю: ты отказываешься — ладно, считаю дело Патеры законченным… со всеми последствиями, логически вытекающими из твоего отказа, основанного на полном непонимании подлинных нужд партии. Я же, если это тебя интересует, составил о тебе свое личное мнение и был бы плохим коммунистом, если б утаил его. За время наших неоднократных разговоров я понял, что тебя очень устраивает остаться в сторонке, понимаю… весьма логично в твоем случае…
— Ты на что намекаешь? — задрожав всем телом, Патера шагнул к Полаку.
— А, ты хочешь знать мое мнение? Да ты сам же его и сформулировал! Считаю тебя подлым предателем и убежден: при протекторате ты иначе активничал…
Он не договорил — рабочая ручища схватила его за горло, сдавила. Полак стал лягаться, он извивался в железных тисках, как червь — ошеломленный Патера отпустил его, одним рывком швырнул обратно в кресло.
— Ах ты… мерзавец! — загремел он. — Кто ты такой? Кто говорит твоими устами? Не произноси имени партии своей грязной пастью, ты!..
Испуг, ярость… Полак вскочил с кресла, как чертик на пружинке, метнулся к столу — нажать кнопку звонка, но Патера поймал его за полу пиджака, рванул, снова бросил в кресло.
— Погоди… я не кончил! Я — Патера, понятно? Патеры — потомственные рабочие, мой батя… Ты слушай! Патеры — честные люди. Мы дрались за партию, это наша партия, мы свои хребты подставляли… голодали… У нас была только она! И мы ей верим! Шли за нее в бой… за Советы, за Готвальда, и никто — никто! — не заставит меня что-то скрывать от нее, как Иуда… как ты требуешь! Зачем ты это требуешь? Какая цель у тебя и у этих твоих… невидимых товарищей? Где они? Отведи меня к ним, я и им крикну это в лицо! Где ты был тогда? Уж верно, не подставлял свою холеную рожу…
— Это оскорбление! — завопил Полак. — Сбесился! Преступник! Вот ты и показал себя — гестаповец! — Он взвился, как раздразненная кобра, бросился в контратаку. — Да я тебя сотру в порошок, понял?! Мне-то партия доверяет, та партия, которую ты оскорбляешь! Мне доверяют товарищи из ЦК… Узнаешь
— Значит, они тебя еще не раскусили — а то и сами… — Патера пошатнулся, сжал раскалывавшиеся виски. — Нет, ты и тебе подобные — не партия! Тут вы меня не собьете! Не партия говорит твоими устами… Ты — грязная, подлая крыса, враг… Чужаки вы, втерлись… Партия — это мы, миллионы нас, честных людей, а не кучка негодяев с двойным дном! Так, а теперь ступай, ликвидируй меня, арестовывай! А я прокричу обо всем, чего бы мне это ни стоило, хотя бы и жизни! Не могу я так жить… Ступай, мне уже все равно. Уйди, пока я не свернул тебе шею!
Он рухнул в кресло, обхватил голову руками — ему уже все стало безразличным. Вот он изверг из себя весь ужас, разраставшийся в нем месяцами, отравлявший мозг как мышьяк, как светильный газ. Он глубоко вдавил посиневшие веки, его колотила дрожь. Словно издали, из безмерной, глухой дали, расслышал над собой приглушенный, насмешливый голос, подрагивавший от гнева и страха:
— Значит, по-твоему, я и товарищи… многие товарищи из высших инстанций… Значит, мы… а хочешь, я назову тебе некоторых? Да у тебя в глазах потемнеет, уверяю! У них достаточно власти, чтоб расправиться с тобой…
Патера перестал слушать; поднялся, как лунатик, нахлобучил кепку и, шатаясь, побрел к двери. Какой ужас! Он не мог поверить тому, что только что сорвалось с его губ. Невозможно!
Обернулся еще, смерил Полака взглядом с головы до ног и недоуменно пожал плечами:
— Делай, что считаешь нужным.
Щелк! — дверь кабинета номер сто двадцать три захлопнулась за ним.
В последний раз!
Кончено. Что теперь? Теперь сидит Йозеф Патера на лавочке, на солнечной набережной, положив рядом с собой сумку, и не думает уже ни о чем. Перезрелое яблоко вечернего солнца закатывается в ложбину за Страговом, с реки потянуло холодком. Патера зябко поежился, встал, побрел вдоль реки, уйдя в свои мысли. То и дело наталкивался на прохожих, просил глазами прощения и шел, шел…
О Власте он думал, о детях, о товарищах на заводе, обо всех близких, кого любит, кому верит. О партии своей думает, всем существом ощущает ее, живую, жизнедарную, ласковую и строгую, железную, непримиримую к человеческим промахам. Для него партия — живой, теплый организм, удивительное сообщество сердец, умов и рук. Его партия! Патера и думать забыл о недавно пережитом, о грозящей ему опасности — более того, как ни странно, у него такое чувство, будто он только что избежал самой страшной опасности. Необъяснимое чувство!
Кончено. А теперь пусть будет что будет.
У Национального театра сел в трамвай, поехал на Жижков — домой! Впервые за долгое время снова радовался своему дому, жене, детям — потому, что выкарабкался из смятенного состояния.
Вот его путь, и он сделал по нему первый шаг!
Дома в комнате была одна Аничка. Она сидела у кроватки маленького, дергала его за пальчики, что-то ему напевая. Патера погладил ее по тоненьким косичкам.
— А мама у тети Ирены, — с важным видом сообщила она.