Гражданин тьмы
Шрифт:
— Все, Борис. Выполняй как ведено. Парня брать живым — но позже.
— Слушаюсь, босс.
В последних словах Ганюшкин все же уловил оттенок издевки, но решил, что ослышался.
Чудесный мир открылся ему на хосписном дворе. Зеленый парк, окаймленный красным кирпичным забором, терялся в прозрачно-голубом небесном сиянии. Символично возвышались с двух сторон сторожевые пулеметные вышки. Живописными группками и поодиночке прогуливались больные в разноцветных комбинезонах. Впрочем, какие там больные? Счастливые обитатели созданного его усилиями райского уголка. Все вокруг было поразительно упорядоченным, выпуклым, умиротворенным — волейболисты, азартно принимающие подачи без мяча, шахматисты, склонившиеся
По дальней аллее пробежал двойник Толяна Чубайса, кого-то, как обычно, преследовал, озорник. На сердце у Ганюшкина потеплело. Вот одна из безусловных удач психотропного эксперимента. Одухотворенный, ведающий лишь одну страсть, хотя и в пародийном преломлении, — абсолютно тождественная копия. На двойника поступило несколько заявок, некий магнат из Оклахомы готов выложить аж полтора миллиона, но Ганюшкин скрепя сердце отказался от выгодной сделки. С улыбкой много раз представлял физиономию оригинала, когда презентует ему живую игрушку, что собирался приурочить к ближайшим именинам великого реформатора.
Ганюшкин спустился с крыльца, направляясь к беседке, где приметил пышную шевелюру писателя Курицына, с которым его связывали приятельские отношения. В хосписе у знаменитого классика была особая роль: он не относился ни к персоналу, ни к пациентам, напрямую не участвовал ни в одной лечебной программе, получая деньги лишь за то, что присутствовал. Можно сказать, Ганюшкин арендовал его в долгосрочное пользование при обоюдном согласии.
Как-то на светском рауте в Доме кино, где Курицын выступил с блестящей обвинительной речью, доказав как дважды два, что вся советская эпоха была порождением сатаны, Ганюшкину удалось за рюмкой водки соблазнить мыслителя описанием земного рая, устроенного в живописном уголке Подмосковья. Сперва Курицын отнесся к идее с недоверием, бубня, что не верит и в небесные кущи, а не токмо в их земное воплощение, тем более опоганенное коммунистами, но когда магнат предложил месячное содержание в размере пяти тысяч баксов, с радостью согласился на роль летописца, оговорил единственным условием, что в хосписе будет пользоваться личным сортиром. Каприз тщеславия впоследствии обернулся для Ганюшкина множеством поучительных минут. Общаясь с писателем, лишний раз убеждался, как правы западные исследователи, доказывающие, что вся целиком россияния является тормозом на пути прогресса и цивилизованный мир не может чувствовать себя в безопасности, пока она не будет уничтожена.
Книги писателя, известные по всему миру, дышали патологической ненавистью к прошлому и будущему этой страны, где за последнее столетие не произошло ни одного события, достойного положительного упоминания; населяли ее и управляли ею исключительно маньяки, садисты, дуроплясы, фашисты, коммунисты, дегенераты и казнокрады. Трудно представить, чтобы нашлось еще место на планете, где какой-нибудь художник с такой утробной яростью отказывал собственному народу даже в принадлежности к человеческому сообществу, но при этом, забавная деталь, благосклонно принимая от него все мыслимые и немыслимые почести и награды.
Аборигены с детской непосредственностью и ликованием воспринимали жуткую правду о себе, что свидетельствовало о необратимом распаде национального организма. Ганюшкин не строил иллюзий: россияне обречены на вымирание, и построй он хоть сотни подобных хосписов, все равно это будет выглядеть жалкой попыткой продления агонии. Это его не смущало. Чем гуще тьма, тем ярче светит в ней последний огонек.
Писатель Курицын, заметив магната, выбежал из беседки и, как заведено у
— Ну зачем же так, голубчик Олег Яковлевич? Сколько раз просил… Что за пустой восточный ритуал? Поверьте, я вижу в вас друга, никак не слугу.
Писатель счастливо заухал:
— Как же, как же. Гай Карлович… Мы понимаем. Насчет себя позволю напомнить: никогда писатель Курицын не склонял головы перед сильными мира сего. Большевикам, не к ночи будут помянуты, резал правду-матку в глаза, за что претерпел немало страданий. Но не могу не выразить восхищения вашими деяниям. Как же иначе, как же иначе? Не безродные же мы псы, не почитающие мать и отца. Потому и трепещу, видя перед собой человека, сподобленного Господом к всеединому благу страждущих и усмиренных. Позвольте прикоснуться губами…
— Полно, полно. — С брезгливостью Ганюшкин отстранялся от мокрых лобызаний, ведя старика обратно в беседку, но восторг знаменитого мыслителя был приятен, хотя он прекрасно знал ему цену. Пять тысяч в месяц — и получите с доставкой на дом.
Уселись в затишке, и Ганюшкин угостил писателя дорогой сигаретой. Тот не курил, но отказаться не посмел, задымил, закашлялся, виновато косясь на благодетеля. Ганюшкин полулежал в плетеном кресле, вытянув ноги за порог. Наступила благостная минута полного душевного расслабления, ради которой он сюда тянулся. Божество вернулось домой. Особую, пряную; остроту этой минуте придавало то, что обитатели хосписа — безымянные и всемирно известные, старые и молодые, перевоплощенные и сохранившие частицу рассудка — не понимали, не чувствовали, кто наблюдает за ними с доброй, отеческой улыбкой. Пьянящее ощущение неограниченной, истинно небесной власти над маленькими смешными двуногими букашками…
— Веришь ли, Олег Яковлевич, завидую тебе иногда. Экая благодать вокруг! Так бы и поселился здесь навеки, в стороне от мирской суеты.
— Что так. Гай Карлович? — озаботился писатель, глядя на него влюбленными глазами. — Хотя что спрашивать… Государственные заботы томят, изнуряют. Дак ваша планида такая. Кому-то надобно тащить на себе этот воз — Расею-матушку, пропади она пропадом. К слову сказать, и пропадет, и сгинет, коли отступитесь. Последняя вы надежда наша. По телику слыхал, кое-где коммуняки опять подымают голову, страшно подумать. А вдруг?!
— Не того боишься, дорогой. Нынче пострашнее коммуняк звери объявились.
— Кто такие? — В деланном испуге мыслитель округлил глаза, тайком затушив сигарету.
Ганюшкин не ответил, перевел разговор. Поинтересовался, что думает писатель об этом загадочном происшествии, о побеге:
— Меня занимает не столько сам факт, сколько философский аспект. Из рая — опять в дерьмо. Добровольно. Каким человеком надо быть, чтобы на такое решиться? Вы, кажется, тесно общались с беглецами?
— Не то чтобы тесно, но общался. — Курицын приободрился, почувствовал себя в родной интеллектуальной стихии: в голосе проклюнулись назидательные нотки. — С Иванцовым имел знаменательные беседы. Любопытный человечек… мое отношение к россиянской интеллигенции вам известно. Гай Карлович. Кажется, вы его разделяете?
— Отчасти.
— Ломаные, пуганые существа, одним словом — нелюди. Ни Бога, ни черта не признают, токмо свою утробу. Они страну и погубили. Без их непосредственного участия не совершалось ни одного крупного государственного преступления — и так уже пятый век. Вы знаете мое отношение к дедушке Ленину, но назвав эту прослоечку гнилой, он был абсолютно прав. Я в одном своем сочинении образно определил так: раковый нарост на больном теле изъеденной моральной проказой нации, вот что такое россиянская интеллигенция. Точнее не скажешь. В другой статье…