Гроза двенадцатого года (сборник)
Шрифт:
Скоро телеги повернули в уцелевший от огня переулок и остановились у ворот одного невысокого каменного одноэтажного домика с садиком. Окна дома были закрыты ставнями, ворота заперты.
Младший мужик постучал кнутовищем в калитку. На дворе залаяла собака, как-то робко, испуганно. На стук никто не откликался. Мужик постучал еще сильнее, позвенел в щеколду. Нет отклика. Собака лаяла пуще прежнего.
— Михей! а Михей! ты где? — закричал мужик.
— Кто там? — отвечали со двора, и послышались шаги к калитке.
— Отопри, Михеюшка, свои — не злодеи.
— Ох, Владычица! кажись, голос баринов, — испуганно заговорили со двора.
Завизжал засов.
— Ох, батюшки!.. а мне послышалось…
— А, не узнал, старина! — сказал улыбаясь, младший мужик. — Это я в маскарад собрался.
Щетинистая борода всплеснула руками.
— Батюшка барин! Ох, Владычица! что с вами!
— Ничего, Михеюшка, как видишь: приехал к вам в гости — пускай на постой.
Михеюшка засуетился, торопливо, спотыкаясь и ахая, отворил ворота сам ввел во двор телеги и, обращаясь к старому мужику, наивно спросил:
— И вы тоже барин будете?
— Нет, милый человек, мы господски, — отвечал старик.
— Ну что, Михеюшка, ваш двор Бог помиловал? — спросил тот, кого называли барином.
— Помиловал, батюшка барин; весь наш порядок, надо благодарить Бога, уцелел.
От изумления и неожиданности Михей казался совсем растерянным и в то же время, казалось, радовался, что среди ужасов и разрушения видит живых соотечественников. Он топтался около того, кого называл барином, заглядывал ему в глаза, улыбался.
— Уж и чудно же вы, барин, нарядились: из себя как будто вы мельник.
— Точно мельник — крупы привез злодеям на кашу. Только вот что, Михеюшка: возьми, ты вон там под сеном мешок и принеси его в комнаты. Пора мне перестать быть мельником: скорей хочу кашу заварить.
Михей достал из-под сена чистый мешок, не запачканный мучною цылью, и принес в дом. За ним последовал и таинственный мельник. Михей скоро вернулся из дома на двор и вместе с приехавшим стариком занялся уборкою и кормом лошадей, которые были поставлены в пустую конюшню, а телеги — в каретный сарай, тоже почти ничего, кроме старых дрожек и городских саней, в себе не заключавший.
Не далее как через полчаса вышел из дому тот, которого называли барином. Он действительно смотрел теперь барином, и Притом довольно франтоватым: синий фрак с золотыми пуговицами, черная пуховая шляпа, голубой галстучек, сиреневые перчатки, лакированные с пряжками башмаки на серых фильдекосовых чулках, толстая трость с серебряным набалдашником, на руке плащ; но если б кто-нибудь засунул руку в карман плаща, то ощупал бы там увесистый шестиствольный пистолет, а если бы повернул набалдашник у трости и потянул его кверху, то вынул бы из сердцевины палки блестящий, трехгранный стилет, достаточно длинный, чтобы проколоть насквозь хотя бы такое раздобревшее тело, как круглое тельце человека с единственною в мире по своему фасону шляпою на голове, — все это так и отдавало шиком французского щеголеватого комми с Кузнецкого моста или из Гороховой. Только в глазах у него сидел не комми, а что-то другое…
Сказав Михею и старику, чтоб его не ждали, таинственный комми вышел за ворота. Он разными переулками вышел на Тверской бульвар и направился к тем кварталам, которых не коснулся пожар. Видно было, что Москва ему была хорошо знакома. Иногда он останавливался перед каким-нибудь сгоревшим зданием, задумчиво глядел на его остатки, осматривал окрестности и шел далее. Как ни беспечна казалась его наружность, но в глазах его блестел нехороший фосфорический свет. Поравнявшись с уцелевшими кварталами, он остановился против одного дома, взглянул на вывеску парикмахера и улыбнулся. Вывеска гласила: «Louis de-Koko, coiffeur de Paris».
На крыльце парикмахерской стоял сам Коко, завитый и разряженный, и смотрел на дымившийся вдали город. Таинственный комми подошел к нему и раскланялся.
— Bonjour, monsieur de-Koko (на «де» сделано было особенно вежливое ударение).
Мосье Коко радостно встрепенулся, ответил еще более любезным гортанным приветом и выразил живейшее желание знать, с кем он имеет честь говорить.
Щеголеватый пришелец назвал себя перчаточником Фроманто из Петербурга, сказал, что только вчера приехал в Москву со своим товаром, что никого здесь не знает, но что от всех слышал, как заслуженным почетом пользуется здесь во всей Москве и особенно среди своих соотечественников и покорителей этой варварской Московии он, мосье де Коко, и потому счел первым долгом явиться к нему, чтоб засвидетельствовать ему свое удивление и просить его высокого покровительства.
Мосье Коко окончательно растаял, принял любезно-петушиную позу, милостиво жал мосье Фроманто руку, говорил, что рад оказать ему свое скромное покровительство, что хотя он не желал бы хвастаться перед своим соотечественником, но не может в то же время скрыть, что когда его императорское величество, непобедимый повелитель всего мира, победоносно въезжал в Москву, то на его, мосье де Коко, долю выпало величайшее счастье и, можно сказать, историческое призвание — явиться во главе депутации, которая повергла к ногам величайшего человека древнюю столицу московитов и свои верноподданнические чувства. При этом мосье Коко прибавил, что его величество изволил милостиво подать ему, мосье де Коко, руку и удостоить лестными словами, как представителя Москвы.
Догадливый читатель, а еще более догадливая читательница, без сомнения, давно узнали в неуклюжем и смешном мельнике, а теперь щеголеватом перчаточнике Фроманто — старого знакомого, страшного партизана Фигнера, которого когда-то вместе с Давыдовым и Бурцевым нередко брил и завивал мосье де Коко, а теперь, ослепленный своим величием и милостями великого Наполеона, не узнал.
Оставим, однако, Фигнера с его таинственными замыслами в Москве и посмотрим, что делают те, которых мы давно не видали, увлеченные общим ходом роковых событий «двенадцатого года».
Мерзляковы оставили Москву только накануне прихода в нее французов. Оставались они в Москве так долго по разным причинам. Ириша, которая, как говорится, могла вить из мягкого дяди веревки, упорно отказывалась покинуть Москву, поддерживаемая тайного надеждою, что наши войска, отразив «злодея», воротятся в столицу, а вместе с ними прибудет и тот, чье имя, вырезанное в саду на коре березы, давно потрескалось и расползлось от пятилетнего роста дерева, так расползлось, что буква К — Константин, Костя — превратилась в какого-то паука, а из буквы И — Истомин, вышли не то грабли, не то Маврины руки. Каждый день Ириша томилась ожиданием, и все грустнее и грустнее ей было глядеть на исковерканные временем буквы его имени, а о следах на песке, в той сиреневой аллейке, и думать было нечего. Даже та прядь ее «русявенькой с красне-цей» косы, которую она так усердно отхватила для него и которая когда-то спасла его от пули, давно отросла и сравнялась со всею остальною косою, да чуть ли не длиннее ее стала.