Грустная песня про Ванчукова
Шрифт:
Тот же, ради кого всё это, кого пока не нарекли именем, спал. Ничто не болело. Непривычной была лишь новая обязанность – дышать. Но он уже привык. Если на тебе нет проклятья Ундины, то о дыхании думать не нужно. Теперь же он должен был просто есть и спать, спать и есть. В этом заключалась его работа. Откуда-то он знал, что свою работу следует делать хорошо. Простившись без сожаления с прошлым «я», не обретя «я» будущего, жил настоящим. Жил мгновением. Ведь он мог позволить себе такую роскошь.
Будем честны: далеко не каждый способен последовать его примеру.
Глава 5
Одинаковые
Одинаковые дни текли – один за одним, один за одним. Но одинаковыми они были только для Изольды. И совсем разными для Ольгерда – Олика, как звала его бабушка – и для самой Калерии Матвеевны. Ребёнка не залюбливала, не сюсюкала, не тетёшкала. Выпускница Смольного, которую длинные страшные десятилетия так и не научили держать спину сгорбленной, знала: у мальчика впереди жизнь. Поблажек не будет. Поэтому с самого начала видела в нём и делала из него не мальчика – мужчину.
На капризы внимания не обращала. Капризы как начинались, так и заканчивались. Орать по пустякам Олику быстро наскучило. Понял, что результата не будет. Зато между внуком и бабушкой родился безусловный, какой-то глубинный, рефлекторный, неразрывный контакт. В педагогике Калерия Матвеевна сильна не была, умных книг про воспитание детей не читала. Где-то внутри себя, звериным чувством, ощущала: чтобы ребёнок вырос человеком, ему нужно эту человечность дать. Безусловным образом обеспечить. Иначе – откуда взяться? Поэтому всё, что делала Калерия Матвеевна – кроме, конечно, обязательного кормления, прогулок и подмывания задницы – она с Оликом разговаривала.
Говорила постоянно. Столько слов она не сказала за все предыдущие семь десятков лет. Рассказывала сказки. Сказки были длинными, озвучивались в лицах, разными – страшными, смешными, добрыми – голосами, с паузами и продолжениями. Олик лежал в кроватке, таращил глазёнки. Калерия Матвеевна оказалась настойчива и терпелива. Она знала – если говорить, если держать контакт, глаза малыша изменятся. Карие вишенки засветятся, на дне их родится смысл. Само не произойдёт, нужно работать. И она работала, из часа в час, изо дня в день.
Когда Изольда прибегала на кормления, Калерия Матвеевна, прерывая занятия с Оликом, становилась нервной, раздражительной, злой. От греха подальше уходила в свою комнатёнку, садилась на кровать, курила, кашляла, терпеливо ждала, когда дочь, дрянь такая, постучит наконец в фанерную дверцу – та всегда была закрыта; ребёнок и табачный дым несовместны! – постучит, просяще выдавит: «Мама, ну, я пойду, мне пора…»; и тогда Олик снова поступал в её безраздельное владение, и так продолжалось до самого-самого вечера.
А вечером надо было снова запираться в комнатёнке, потому что время Калерии Матвеевны заканчивалось, и теперь Иза возилась с сыном; Калерия же Матвеевна терпеливо ждала, пока вернётся Сергей Фёдорович.
Тот открывал дверь её каморки без стука, радовался встрече, махал рукой: «Пошли!»
Футбольным знаниям Калерии Матвеевны мог позавидовать любой арбитр. Она с лёгкостью раздавала карточки и офсайды, назначала штрафные, угловые и пенальти и – надо же – почти никогда не ошибалась! Сергею Фёдоровичу, сказать честно, не хватало матери. А Калерия Матвеевна стала для него даже больше, чем родная мать, больше чем Фрида, давно жившая безвыездно далеко, в тесной коммуналке с сестрой Рахилью, в центре Москвы, на Покровке, превратившейся теперь в улицу Чернышевского. Мать вспоминалась в жизни Сергея Фёдоровича лишь раз в месяц, когда Изольда заходила на почтамт, отправляла той перевод на двадцать пять рублей ноль-ноль копеек – словно всякий раз покупала мужу индульгенцию.
Каждый вечер Сергей возвращался домой с удовольствием; именно Калерия Матвеевна была тому безусловной причиной. Горькой мудростью последней декады жизни она понимала: не привяжет маленький сын к дому. Сергей Фёдорович не такой, не «отец по призванию»: спокоен, безучастен, зациклен на работе. Калерия Матвеевна знала: и Иза тоже не привяжет мужа, ибо, кроме женских прелестей, не было в ней ничего особенного; а уж как недолговечно очарование «писечкой», ещё и при избытке женского голодного населения в выбитой кровавой войной стране, Калерия Матвеевна знала многое. Если не всё. Понимая, что недолго ей осталось, немного уже впереди деятельных лет, она легла на амбразуру, делая людей из двух дорогих ей теперь мужчин – Олика и Серёжи. Понятно, ни тот, ни другой об этом не догадывались; им было не положено.
Вскоре и очень кстати настало лето. Теперь большую часть светового дня бабушка и внук проводили в близлежащем городском парке. Лишь только Олик начал ползать, бабушка отпускала его из коляски на травяную лужайку, которая, и это было заметно, нравилась малышу гораздо больше, чем домашний манеж. Чистый воздух с ярким солнцем сделали доброе дело: щёки Олика всегда были розовыми, аппетит – отменным. Врачей же посещали лишь по необходимости – показаться для профилактики да поставить полагающиеся прививки.
Мир Ольгерда Ванчукова – да простят нам невольную вольность трактовки, хоть мы и знаем его настоящую фамилию – стремительно менялся. Под действием вектора силы тяжести перевернулось воспринимаемое сетчаткой глаз изображение, верх стал верхом, а низ низом. Расплывающиеся цветные пятна теперь легко наводились на резкость, превращаясь в знакомые и незнакомые образы и движущиеся картинки. Из какофонии звуковых каскадов выделились родные голоса, уличные шумы; бубнение кухонного репродуктора стало песнями, оперой и опереттой – правда, таких слов Ванчуков пока не знал. Бабушка продолжала читать сказки. Увидев в глазах малыша интерес, добавила к своему исполнению патефонные пластинки, на которых сказки и истории читали актёры МХАТа и Центрального детского театра. Изольда пыталась во что-то влезть, вмешаться, но Калерия Матвеевна лишь всякий раз недовольно обрывала её неуклюжие попытки. Иза обижалась, но помалкивала. Понимала: вряд ли она сама смогла бы сделать лучше.