Ханидо и Халерха
Шрифт:
Вошел Ниникай с тяжелой связкой песцов, за ним — Пурама и Нявал.
— Как живете? — спросил Куриль, с кряхтением подсаживаясь к очагу. — Места тут вроде песцовые, а вы что-то не разбогатели… Вижу, плохо живете!
— Дык, это оно… Нет, почему? — возразил старик, но тут же сбился совсем: — Дык, оно… это… плохо, конечно.
— Чаем не пахнет. При таких-то песцах на корнях брусники сидишь? Кипрей куришь?
Старик вместо ответа стал шептаться с женой, делая вид, что хозяйские заботы о гостях важней начала беседы.
— Далеко ли едете? — спросил он, схитрив и одновременно надеясь, что страхи его напрасны, что Куриль, может быть, ищет других людей — мало ли! — и что Ханидо больше не нужен ему.
Нявала смутил приезд Ниникая — чукче-то совсем вроде делать тут нечего.
Еще там, за тордохом, распрягая оленей, он успел понадеяться: конечно, Куриль со своим шурином набросятся на него и на сына, выскажут большую обиду, обзовут плохими словами, но с тем и уедут. Обратно-то все не повернешь! А что они обо всем случившемся знают — в этом он не сомневался: злыми приехали. Правда, он понимал, что ехать только за этим не было смысла, и тут у него шевельнулась надежда: а может, могучий Куриль вызволение какое придумал? Но эта мысль причинила лишь боль: нельзя вызволить ни Ханидо, ни их — отца с матерью. Так что лучше бы отругали да и уехали…
Куриль, однако, разом смял надежду хозяина и вместе с тем озадачил его:
— К тебе мы приехали! В гости. И надолго. Пока еда и наша, и ваша не кончится. А мы запасливые…
Он говорил не только для стариков — больше для Ханидо, держись, мол, мы напористые, все выведаем, и за нами сила.
А у Нявала задрожали старые ноги, и он как стоял возле пуора, так и опустился здесь на колени. Что хотят эти большие знатные люди? Мучить? Старых, бедных и жалких людей? Зачем это им?
Ниникай достал из кармана огромную плитку чаю, шагнул к хозяйке:
— Завари, эпэхэй [95] . Покрепче. Сильно промерзли.
Старушка, резавшая осколком ножа холодное мясо, еще больше согнулась, и Ниникай, положив чай на ящик, ушел. А она тут же радостно бросилась к очагу, начала шевелить угли.
Наступило молчание. Костер разгорелся, и при свете стало еще приметней убожество и жилища, и его жалкой утвари. Ниникай шагал туда-сюда возле драного полога и прислушивался. Глаза же его и даже его затылок видели старика, одного старика. И Куриль смотрел на Нявала, хотя делал вид, что смотрит в огонь.
95
Эпэхэй — бабушка (чукот.).
На свете не бывает жалче людей, чем старики и старухи, принужденные трепетать, как дети, от страха, бессилия и беспомощности. Стоя на коленях, Нявал сгибался все круче и круче, пока не коснулся руками пола. Голова его свесилась — он совсем перестал походить на человека.
— Водки, думаю, принести надо, — сказал Ниникай.
— Да уж если у хозяина нет — придется нести. А Пурама пусть сходит за моей сумкой… — Куриль видел, что Нявал окончательно сломлен и что труда не будет узнать все до конца. — Ты, я вижу, Нявал, и людей стал бояться. Совсем одичал. А мы с добрым к тебе ехали. Сердитые оттого, что долго искали тебя, чуть не замерзли. А в сердце добро везли: в Улуро всех вас заберем. Садись к очагу — что стоишь на четырех костях?
— Э-э, Апанаа, мы больше не можем к людям вернуться, — поднял старик голову.
— Почему? Не проказой же вы заболели?
— Хуже чем проказой… Как сказать-то тебе? А как мне сказать?.. Плохо живем. Обкрутила жизнь, как сотней арканов, — руки, ноги, глотку, живот… — Нявал потихоньку сел на пол, свесив руки с коленей.
— Вот и послушаем. Поговорим. Бери табак. Совсем своего нету?
— Табак водился. Сейчас, правда, нет. Мы привыкшие — луна нынче Встречнева: терпим… Оно… обменять бы… поехать… оленя съели.
Нявал не от рождения был бестолковым, косноязычным Среди людей, таких же, как он, речь его не была слишком сбивчивой. А вот в разговоре со знатными, с богачами он терялся, лепетал невпопад, пытался при этом поправиться, путался, и лишь последние слова у него содержали смысл.
Старость должна была сделать его совсем забубённым, однако случилось чудо: он стал говорить лучше. То ли на все на свете махнул рукой — все равно помирать, то ли к детству своему возвратился, когда не надо было следить за собой. Сейчас он хотел говорить просто и ясно, только разговор был страшно тяжелый, и он путался.
— …От терпимой-то жизни кто бы куда убежал!.. — услышали Ниникай с Пурамой, когда вернулись в тордох. — Душила жизнь, хоть аркан за кочку привязывай, а петлю — на шею.
Пухлыми пальцами Куриль медленно скреб мысок лысины на своем лбу.
Развязывая мешки, Пурама с Ниникаем переглянулись: ага, Куриль-то уже хлебает грязную воду!..
— Ну, а здесь? Здесь-то море недалеко, зверь морской, песец хороший идет, — поспешил повернуть разговор Куриль. — Сын молодой, сильный. Почему плохо-то жить?.
— Дык, оно… как сказать?
— Где Косчэ?
— Тут, за пологом…
— Заболел?
— Нехорошо ему… нынче… С утра…
— Поправится? Или надолго слег? А то я за ним и приехал. Как обещал: в обучение отдаю. Поп его ждет…
— Э-э… Апанаа, Апанаа… Что говоришь! Куда он годится. Сказал бы, что силачом или бегуном хочешь выставить, и то бы это… ну, как сказать, — зря. А к божьим делам кто допустит его? Поп его ждет… Что смеешься, Апанаа? Знаешь ведь…
— Не всем слухам я верю, — сказал Куриль. — Говори. От отца услышать хочу.
— Скажу, а ты в глаза плюнешь. Дык… оно… и стоит плюнуть-то… Не сумели мы уберечь сына, порушились все большие надежды твои на него. Откажешься ты от нас, уедешь ни с чем. А мы уж тут… с медведями белыми… по соседству останемся… помирать… Такая судьба. Не сумели мы…
— Ты, Нявал, что-то слишком длинную нитку тянешь! — зло оборвал его Пурама, ставя на доску бутылку.
Нявал легонько вздрогнул, выпрямился. Уставившись прямо в глаза родственнику головы и цапнув себя рукой за грудки, он сурово, но чуть не плача заговорил: