Холодный туман
Шрифт:
Но то были сказки: даже детским своим умишком Полинка тогда понимала, что в жизни так не бывает, иначе она хоть раз бы да и увидела и бабу-ягу, и семиглавого змея, и птицу такую большую, что она может утащить в неведомые горы любого людоеда и бросить его на скалы.
То были сказки. А тут…
— Ну вот… — Продолжала Марфа Ивановна. — а потом пришли, забрали и Настю.
— А куда ж ребенок Настасьин делся? — спросила Полинка.
— Сестра Настина к себе его взяла. А ежли б не она, так я взяла б. Да через полтора года и саму Настю отпустили, вмешался, бают люди, какой-то добрый
— Я тоже так думаю, — сказала. Полинка. — Недаром же в народе говорит: «Свет не без добрых людей».
— Вот-вот… Ну, а как ты сама, дочка? Гляжу на тебя, вроде как легче тебе, а?
— Легче, Марфа Ивановна. Голова теперь не так часто болит. Вот только тоска снедает. Устроиться бы куда-нибудь на работу, чтоб не сидеть целыми днями у окна. Но куда устроишься? Никакой у меня специальности нет, ничему-то я в жизни научиться не успела.
— А к себе, в эту саму эскадрилью, нельзя? Контора ж там у них есть.
Полинка и сама не раз об этом думала. Больше года прошло с тех пор, как погиб Федор, время хотя и не смогло совсем залечить ее раны, но все же зарубцевало их, сделало не такими, как прежде, болезненными, открытыми.
Материально она не нуждалась. Того, что получала по аттестату Денисио, ей хватало. Правда, вдруг начинала думать, что никакого права на деньги, получаемые по этому аттестату, она не имеет, ей даже казалось, что кое-кто смотрит на нее со скрытым злорадством — видали вы, мол, такую штучку, нигде не работает, а денежки есть… За какие-такие заслуги перед Андреем Денисовым она пользуется такими благами? Ей становилось стыдно и, жалуясь Марфе Ивановне, она говорила: «Больше не стану получать, лучшее голоду помру, но не стану. Так и напишу Денисио».
Марфа Ивановна покачивала головой: «Дурь-то человеческа — она как сибирска язва вредна. Дурь да зависть. Не понимашь? Дунися тебе от чистоты сердца помогат, а ты што?».
Все же она решила попытаться устроиться не работу — и для того, чтобы меньше тоска мучила, и чтобы быть независимой материально. Она, конечно, могла устроиться подсобной рабочей на каком-нибудь предприятии Тайжинска — рабочие руки везде были нужны позарез, но эскадрилья с ее людьми была для нее как бы родным домом и расставаться с ним она не хотела.
Как-то, разговорившись с Вероникой Трошиной, Полинка, поделилась с ней своими планами: она пойдет к начальнику штаба эскадрильи капитану Мезенцеву и попросит его дать ей любую работу. Она готова быть уборщицей, мойщицей самолетов, посыльной — кем угодно, лишь бы не сидеть дома, лишь бы быть поближе к людям.
Выслушав ее, Вероника долго молчала. И даже когда Полинка спросила: «Почему ты молчишь?», Вероника, глядя куда-то поверх головы Полинки, не произнесла ни слова.
— Да ты что, Вероника! — воскликнула Полинка. — Что с тобой?
— Ничего, — Вероника слабо улыбнулась. — Просто так, задумалась. — Сделав небольшую паузу, она продолжала. — А почему ты решила пойти к Мезенцеву, а не к Петру Никитичу командиру эскадрильи? Петр Никитич, по-моему, быстрее может это решить.
— Да как-то не совсем удобно обращаться к самому Петру Никитичу, — сказала Полинка. — Он ведь в основном летными делами занимается. А Виктор Григорьевич… Кстати, дня три назад встретил он меня на улице, спросил: «Чего никогда не заходите, Полина Сергеевна?» — Полинка шутливо толкнула локтем сидевшую рядом Веронику. — Так и назвал: «Полина Сергеевна». Я еще никогда ни от кого такого не слыхала. Вежливый он, Виктор Григорьевич. Ну, я ему ответила: «Чего ж я буду беспокоить вас, Виктор Григорьевич, в штабе, наверно, работы хватает». А он: «Могли бы, Полина Сергеевна, и домой ко мне вечерком заглянуть, я ведь, как вы знаете, один живу, тоскливо бывает одному. Зашли бы как-нибудь, поговорили бы о том о сем — и вы, и я тоску бы свою разогнали?»
— А ты что? — Вероника, к удивлению Полинки, спросила это как-то уж очень поспешно. И тут же, порывшись в лежавшей на коленях сумочке, извлекла из нее папиросы, спички и закурила. — А ты что? — переспросила она. — Что ты ему ответила? Обещала заглянуть? — Последнее слово она произнесла не то насмешливо, не то раздраженно.
— Обещала?
— Господи, ты куришь, Вероника? — воскликнула Полинка. — Зачем ты это делаешь? Раньше ты ведь не курила…
— Раньше… Раньше все было по-другому. И жизнь была другой и мы были совсем другими. Да ты мне так и не ответила. — Обещала ты Мезенцеву придти к нему домой или нет?
— Обещала, — все более удивляясь той нервной настойчивости, с какой Вероника «допрашивала» ее, ответила Полинка. Сказала, что загляну. Жаль мне его стало, Вероника. Понимаю я его, одинокий ведь человек. И знаешь что, у него и вправду тоска в глазах…
— Тоска?
— Да, тоска.
— А ты никогда не слыхала, что о Мезенцеве люди говорят? Не слыхала?
— Как-то Федя говорил о нем что-то. Вроде, Дон Жуан он. Но Федя не очень в это верил. Мало ли что люди болтают, говорил Федя. А ты что-нибудь конкретно знаешь?
Вероника пожала плечами:
— Конкретно? Она вдруг вспомнила (да никогда она ее и не забывала!) ту роковую ночь, когда пьяная, отчаявшаяся, бесстыдная — лежала обнаженная рядом с Мезенцевым после того, как, хотя и с отвращением, но все же отдалась ему ради того, чтобы Валерия не отправляли на фронт. Сколько раз Вероника, все это припоминая, думала: «Господи, полжизни отдала бы сейчас за то, чтоб кто-то меня уверил: ничего этого не было, все это тебе привиделось, все это было в отвратительном сне, который давно пора забыть». И сколько раз ей казалось, что если она расскажет о той страшной ночи какому-нибудь близкому человеку, ей сразу же станет легче, она сразу же почувствует, как упадет тяжесть с ее души.
Вот и теперь, глубоко, до ощутимой боли в легких, затягиваясь дымом папиросы, Вероника думала: «Сейчас я обо всем Полинке расскажу. Обо всем! Расскажу, как плакал Валерий, узнав, что его отправляют на войну, как страшилась я остаться одной в этом неуютном мире и как страдала и страдаю от мысли, что ее, Полинкин, Федор мог бы и до сих пор быть рядом с ней, как рядом со мной есть Валерий. Может быть, это и не так, но я иногда чувствую себя убийцей Федора Ивлева, и часто, просыпаясь ночью, покрываюсь холодным потом от сознания своей вины».