Homo Фабер. Назову себя Гантенбайн
Шрифт:
Я принимаю решение жить по-другому.
Вспышки молнии, после них будто слепнешь, на мгновение открывается такая картина: серовато-зеленая пальма, ее треплет ветер, тучи лиловые с ослепительно синими прожилками, волнистое, отдающее жестью море; жестяное море гудит, и меня это по-детски радует, мне весело — я пою.
— «The American Way of Life»!
Даже если судить по одному тому, что они едят и пьют, — эти трезвенники, которые не знают, что такое вино, эти пожиратели витаминов, которые пьют холодный чай, жуют вату и не знают, что такое настоящий хлеб, это племя кока-колы, которое я больше не в силах выносить…
При этом я живу на их деньги!
Я снова даю почистить себе ботинки.
На их деньги!
Семилетний
Он скалит зубы.
Волосы у него не черные, а скорее пепельно-серые, коричневато-серые, на ощупь похожие на конский волос, но курчавые и коротко подстриженные, а под ними прощупываешь детский череп, теплый, — то же чувство, которое бывает, когда глядишь на остриженного пуделя.
Он только скалит зубы и работает щетками.
Он мне нравится.
Его белые зубы.
Его нежная юная кожа.
Его глаза напомнили мне негритянку в туалете в Хустоне, штат Техас, которая склонилась надо мной, когда мне стало плохо; я обливался потом, у меня кружилась голова, а она стояла возле меня на коленях, и меня поразили белки ее больших глаз, которые совсем не похожи на глаза белых, — красивые, как глаза у зверей.
Мы заговорили об автомобильных марках.
Его ловкие руки так и мелькали.
Нет никого, кроме нас, мальчишки и меня, а кругом потоп; он сидит на корточках и до блеска полирует мои ботинки своей суконкой.
«The American Way of Life».
Одно их уродство, если сравнить их со здешними людьми, говорит само за себя: их розовая кожа, похожая на жареную колбасу, — до чего она отвратительна! Они не перемерли просто потому, что есть пенициллин, вот и все, а еще делают вид, будто счастливы, — только потому, что они американцы, потому что ни в чем себе не отказывают, а на самом деле что в них хорошего, долговязые и крикливые — парни вроде Дика, которого я еще когда-то ставил себе в пример! А как они держат себя на своих «парти» — стоят, засунув левую руку в карман, плечом прислонившись к стене, в правой руке стакан, стоят непринужденно, будто они покровители всего человечества; их похлопывание по плечу, их оптимизм, пока они трезвые, но как напьются, они начинают реветь, орать про закат белой расы… Импотенция…
Я злюсь на самого себя!
(Если бы можно было начать жизнь сначала!)
Ночью я пишу письмо Ганне.
На другой день я поехал на пляж. Небо было безоблачно. Стояла полуденная жара; набегали волны, ударялись о гравий; всякий пляж напоминал мне теперь Теодори.
Я плачу.
Вода прозрачная, видно морское дно; я плыву, опустив лицо в воду, чтобы глядеть на морское дно; моя собственная тень на дне словно лиловая лягушка.
Написал письмо Дику.
Что может предложить Америка: комфорт, наиболее рационально оборудованный мир, все ready for use [117] , мир, выхолощенный «американским образом жизни»; куда бы они ни пришли, для них всюду highway [118] ; мир, плоский как рекламный щит, размалеванный с двух сторон, их города, вовсе не похожие на города, иллюминация, а наутро видишь пустые каркасы, — трескотня, способная обмануть только детей, реклама, стимулирующая оптимизм, неоновый щит, которым хотят оградиться от ночи и смерти…
117
Готово к употреблению (англ.).
118
Открытая дорога (англ.).
Потом я взял напрокат
Чтобы побыть одному!
Их сразу отличаешь даже в купальных костюмах, сразу видно, что у них есть доллары; их голоса невыносимы (как на Аппиевой дороге), голоса жевателей резинки, состоятельного плебса.
Написал письмо Марселю.
Марсель прав: он верно говорил про их фальшивое здоровье, фальшивую моложавость, про их жен, которые не желают признать, что стареют; они пользуются косметикой даже в гробу, вообще у них порнографическое отношение к смерти; их президент, который должен улыбаться, словно розовощекий бэби, с обложки любого журнала, а не то они не захотят его переизбрать, их непристойная моложавость…
Я все греб и греб дальше от берега.
На море было тоже невероятно жарко.
Совсем один.
Я перечел письма к Дику и к Марселю и разорвал их, потому что они получились не деловые; по воде плавали белые клочки бумаги; у меня на груди тоже белые волосы — седые.
Совсем один…
Потом я веду себя просто как мальчишка; я рисую на горячем песке женщину и ложусь рядом с ней, хотя она только из песка, и громко с ней разговариваю.
Она дикарка!
Я не знал, куда девать этот день, куда девать самого себя, странный день; я сам себя не понимал и не пойму, как он прошел, этот день, время после обеда казалось вечностью, — день голубой, невыносимый, но прекрасный и нескончаемый, — пока я снова не оказался у каменной стены на Прадо (уже вечером), я сидел с закрытыми глазами; я теперь пытаюсь себе представить, что нахожусь в Гаване, что сижу на каменной стене на Прадо. Я не могу себе этого представить, и мне страшно.
Все хотят почистить мне ботинки.
Вокруг одни только красивые люди, я любуюсь ими, словно диковинными зверями, их белые зубы сверкают в сумерках, их смуглые плечи и руки, их глаза, их смех, потому что они радуются жизни, потому что праздничный вечер, потому что они красивы.
Мне хотелось глядеть и глядеть…
Во мне бушевала страсть…
Вхолостую.
Я существовал только для чистильщиков сапог.
Сутенеры…
Продавцы мороженого…
Они развозили мороженое на особых тележках — нечто среднее между детской коляской и маленьким буфетом, к этому приделано полвелосипеда, а над ним что-то вроде балдахина из заржавевших жалюзи; освещение как от карбидной лампы, зеленые сумерки, синие юбки колоколом.
Лиловый месяц.
Потом история с такси: было еще совсем рано, но я не мог больше шататься как труп среди живых на Корсо — мне захотелось вернуться в гостиницу и принять снотворное; я остановил такси; а когда распахнул дверцу, то оказалось, что там сидят две дамы, одна темноволосая, другая блондинка; я сказал: «Sorry» — и захлопнул дверцу, но шофер выскочил, чтобы меня вернуть: «Yes, sir! — крикнул он и снова распахнул дверцу. — For you, sir!» [119] Я рассмеялся — вот это сервис — и сел в машину.
119
Пожалуйста, сэр! Для вас, сэр! (англ.)
Наш роскошный ужин!
Потом мой позор…
Я знал, что когда-нибудь это случится; я лежал в своем номере и не мог уснуть, хотя смертельно устал; ночь была жаркая, время от времени я обливал водой свое тело, которое предало меня, но снотворного не принял; мое тело еще годится на то, чтобы наслаждаться ветерком от вентилятора, который кружился, обдувая то грудь, то ноги, то снова грудь.
Меня мучила одна только мысль: рак желудка.
В остальном я был счастлив.
Серый рассвет, стая птиц; я беру свою портативную машинку и пишу наконец мой отчет в ЮНЕСКО относительно монтажа турбин в Венесуэле, который завершен.