Хомотрофы
Шрифт:
С тех пор, как я впервые попробовал вкус страха, в меня вселилось необычное ощущение. Иногда, когда я шел по этажу одного из зданий аппарата управления, неожиданно что-то заставляло меня останавливаться и принюхиваться.
Это было похоже на сон. Я ощущал, как где-то за стеной какой-нибудь нерадивый клерк, не успевший в срок подготовить отчет, безуспешно пытается справиться с ледяным комком, застрявшим у него между горлом и желудком. Я сочувствовал бедняге, но вместе с тем испытывал какое-то странное злорадство. Сам виноват, стоило тебе быть расторопнее,
И еще это было похоже на секс. Когда видишь красивую женщину и понимаешь, что природа создала тебя и ее удивительным образом соответствующими друг другу, то с досадой думаешь о тех глупых условностях, которые разделяют вас. Какие-то умники измыслили законы, по которым ты не можешь по своему желанию заполнить пустоту конгруэнтным объемом.
Я чувствовал запах страха, мне хотелось отобрать этот пульсирующий сгусток вместе с прилагающимся к нему количеством жизненной силы, но я не мог это сделать. Я гнал от себя наваждение не потому, что до сих пор оставался самим собой, а только из-за того, что запрещено сосать страх на чужой территории, у чужих доноров.
Очнувшись, я тер себе виски, пытаясь понять, как могло статься, что я, бунтарь, которого считают избавителем, вдруг становился похожим на голодного шакала, почуявшего где-то вдалеке запах больного зверя. Я опасливо озирался: не заметил ли кто, как я, распустив слюни, нюхаю воздух, но к счастью никто ни разу не увидел меня в таком мерзком состоянии.
Хотел бы я знать, какой урок хочет сегодня преподать мне Гавинский? Что, если завтра, проснувшись утром и глянув в зеркало, я увижу ехидную ухмылку и злобу в своих глазах и уже не смогу понять, что хорошо, а что плохо, ибо превращусь в кровожадного вампира, орудие древнего безликого зла, жаждущего людского страха.
Я закрылся в своем кабинете и целый день никого не пускал к себе. Мне хотелось вернуться в свое прежнее состояние, забыть все то, что я усвоил на уроках Гавинского. Но, однажды научившись плавать или ездить на велосипеде, ты уже никогда не разучишься это делать. Чем больше я пытался избавиться от приобретенной способности, тем сильнее становилась потребность вновь почувствовать приближение пульсирующего сгустка.
Несколько раз в течение этого дня я ощущал легкий аромат страха, доносящийся из-за стены. Хоть я и не давал повода бояться себя, сотрудницы, воспитавшие в себе самоотдачу и постоянную боязнь, не могли обходиться без того, чтобы неосознанно вынашивать в себе пищу для таких, как я.
Пару раз у меня возникало желание выйти и крикнуть: «Все, дамы! Сегодня я вас отпускаю пораньше! Шагом марш домой!», но я знал, что фраза, принятая на ура в «And\'е», в структурном подразделении «Полиуретана» может вызвать короткое замыкание.
Я стал продумывать, как будет выглядеть мой первый номер газеты, – не тот, что я предоставлю на рецензирование Гавинскому, а другой, провокационный, что будет выпущен без ведома заместителя начальника службы
Наконец, день подошел к концу. Я вышел из кабинета и позволил сотрудницам уйти, так как без особого разрешения даже после окончания рабочего дня они сами никогда не расходились.
Съездив домой, я принял душ, поужинал и попытался погрузиться в чтение, но так и не смог сосредоточиться на книге. Откинувшись на спину, я закрыл глаза и постарался расслабиться и, в конце концов, уснул, да так крепко, что чуть не прозевал встречу с Гавинским. Проснувшись, я в ужасе увидел, что за окном уже вечереет. Часы показывали тридцать семь минут девятого.
Я быстро оделся, причесался и выбежал на улицу.
Когда я подъезжал к Дому молитвы, Гавинский уже ждал у входа. Рядом с ним переминались с ноги на ногу два его помощника – те самые, что некогда меня усердно избивали. Я остановился, заглушил мотор, слез с мотоцикла и поставил его на подножку. Помощники доброжелательно улыбнулись и отступили в стороны, а Гавинский шагнул мне навстречу, протягивая руку.
– Как себя чувствуете сегодня, Сергей Петрович? – спросил он.
– Как обычно, – ответил я, внутренне насторожившись. – А что?
– Не болит ли голова? Не чувствуете ли сонливости? Не повышалось ли давление или температура?
– Да нет, – сказал я. К чему это он клонит?
– Ну что ж, в таком случае идемте.
Я решил, что меня тотчас поведут в Дом молитвы, привяжут к алтарю, заставят целовать «Закон Ширмана» или что-нибудь в этом роде, но мы, зайдя во двор, двинулись не к главному входу, а свернули в сторону, обошли здание и вошли в маленький флигель.
Коридор вильнул, и мы стали спускаться по длинной лестнице, широкие ступени которой были слабо освещены одним-единственным фонарем.
Куда вы меня ведете? – хотел спросить я, но гордость не позволила мне демонстрировать страх, хотя опытный Гавинский, без сомнения, уже почувствовал мое беспокойство. Впрочем, манера видеть во всех окружающих своих жертв, вероятно, давно уже привела Гавинского к постижению – говоря его же словом – тотальной безотносительности.
Безотносительность, – проговорил я мысленно, а затем с каждой ступенькой стал вновь и вновь повторять это слово, вспоминая то ощущение, которое изведал, когда отбирал остатки силы у немощного старика.
Наконец ступени вывели нас в широкий коридор. По правую сторону располагался ряд дверей, по левую – всего лишь одна в самом конце, и она была открыта. Над ней висел старый плафон с заостренным куполом, грязный-прегрязный, едва пропускающий свет.
– Туда, – сказал Гавинский, указывая мне на дверь.
Мы прошагали с ним в конец коридора, а когда свернули и вошли в дверь, то оказались в большом зале. Внутри никого не было.
– Зачем мы сюда пришли? – спросил я, озираясь.
– Имейте терпение, Сергей Петрович, – ответил Гавинский.