Хроника парохода «Гюго»
Шрифт:
Машинные просмотрели системы тушения пожара — и водой, и паром, и углекислым газом — всем, чем был оснащен новейшей конструкции «Либерти». А лейтенант Зотиков, начальник военной команды, долго торчал на корме, колдовал возле лотков для глубинных бомб.
Но все это было ни к чему. «Гюго» не подстерегала в океане подводная лодка. Ему было уготовано другое.
Погода посвежела. Снежные заряды сменились тугим ветром, быстро поднималась волна.
Завтракали, обедали, ужинали, держа чашки и тарелки в руках: качало так, что на стол не поставишь.
Так продолжалось трое суток. Шторм заставил изменить курс, теперь двигались к северу, поперек волны, чтобы не подставлять борт ветру, и всякий раз, когда пустой, без груза в трюмах, пароход оказывался на пенной верхушке волны, гребной винт почти целиком вылетал на воздух и его бронзовые двухметровые лопасти принимались крутиться с таким ускорением, что казалось, корму вот-вот разнесет.
Старший механик каждый час уходил в тоннель, по которому тянется на десятки метров толстенная труба вала, и когда возвращался, по его глазам машинная вахта понимала, что того и гляди начнет греться подшипник иди сразу несколько. А выйди хоть один из строя, придется остановить машину, и тогда, потеряв ход, «Гюго» превратится в поплавок, с которым ветер и волны смогут сделать все, что им заблагорассудится.
Но и с этим обошлось. А вечером на четвертые сутки шторма Стрельчук поймал Огородова за рукав, затащил в каюту. Сели на койку, и боцман, раскачиваясь, толкая электрика длинными ручищами, прохрипел:
— Слышал, чего у нас?
— Чего? — спросил Огородов.
— Но ты — молчок! — сказал Стрельчук. — Никому. — Потом сказал: — Трещина.
— Где?
— Возле надстройки, у третьего трюма. Манесенькая сначала появилась. Я об нее споткнулся. Край листа приподнялся — и об сапог. Ну засверлили, замазали суриком с мелом, чтоб вода не проходила, сучья тварь. Ну еще прикрыли. Тросом взяли — от кнехта до другого, а не помогает. До трюма вже дошла.
Стрельчук замолчал, и Огородов подумал: «Вот, значит, как! Про «Либерти» такое говорили». И еще: «Хилый у них, у «Либерти», продольный набор корпуса, всего три балки стрингера, что соединяют шпангоуты в длину. Да и толщины стрингеры — смех». Выходит, рассудил про себя электрик, пароход, когда он залезает на гребень волны, становится вроде той доски, на которой дети качаются. Но доска, подпертая под середину, не ломается, если крепкая, конечно, и пароход не должен... Не должен! Много чего в мире не должно быть. Вот, значит, отсюда и трещина.
— А Реут твой что? — спросил Огородов.
— Молчит, — сказал Стрельчук.
Он, боцман, рассказывал секретно, но про трещину уже знали все. Даже дневальная Клара, сложившая свои обязанности подавать обед по той причине, что укачалась. Огородов ходил проведать ее, и она, охая, причитая, спрашивала:
— Через нее вода наливается? Может, мы потонем? — И, почувствовав новый приступ тошноты, начинала свое: — Ой, мамочки, не могу. Хоть бы уж и вправду потонул этот чертов пароход, чтоб не мучиться!
А больше никто, подметил Огородов, не делая крайних выводов, не предполагал самого худшего.
И когда на рассвете звон колоколов громкого боя, резкий, вытесняющий из ушей все другие звуки, содрал с коек всех, кому не положено было находиться на мостике, в рубках, у котлов и машины, когда второпях надевали штаны, тянули из выгородок, как положено, спасательные жилеты, — сначала никто не подумал, что это трещина. Пожар, торпеда — все что угодно, только не трещина. Ну что? Треснула палуба. Нехорошо, конечно, да что же еще может быть?
Метались по коридорам, неистово чертыхаясь, натыкаясь друг на друга, спрашивали: «Куда бежать? К пушкам? Шланги? Шланги, что ли, давать?» Это ведь только во время учебных тревог порядок, каждый знает свое место. А тут — тут все чувствовали, что по-настоящему. Очень уж натурально гремели красные грибы колоколов громкого боя.
И лишь в толпе, у выхода на ботдек, еще непонятное, но — улавливали все — единственное, чему можно и нужно верить:
— Сломались...
— Как так? Разъясни громче!
— Выдь да погляди.
И когда высыпали на уходящий под ногами ботдек, когда, цепляясь за шлюпки, двинулись вперед, поглядывая то на темные, дикого цвета, валы, вздымавшиеся выше мостика, на котором сгрудилась вахта, когда прошли вперед, к тому месту, где раньше прочно обрывалась к передней палубе надстройка, — тут уж никто не спрашивал, видел сам.
Там, впереди, не было больше палубы. Там была такая же серая в пене вода, как и по сторонам, как и сзади, где, слава богу, все виделось по-старому — трюм, потом мачта с красным, маленьким издалека флажком; еще трюм и рубка с орудием наверху.
Куда делась другая половина парохода, тоже не спрашивали, молча высматривали ее среди волн, удивляясь фантастичности картины: знакомый, в потеках ржавчины корпус и две мачты, валящиеся набок, точно их гнул кто-то, удалялись прочь среди немыслимых по размерам штормовых валов. И только уж когда осмотрелись, снова заговорили:
— Да как же это, братцы? Я и не слышал ничего.
— Спать здоров!
— А я почуял: тряхануло девятым валом, и вроде бомба разорвалась, а потом качать пошло, не поймешь, как — не то на борт, не то на киль.
— Верно. Потом сразу и звонить стали.
— А я и не слышал, спал. И сон мне, помню...
— Иди ты со своим сном, знаешь, к какой матери!
Но это минуты. И толпа у выхода на ботдек, и как смотрели в рассветную штормовую муть, и эти разговоры. Минуты всего, потому что, оказывается, колокол еще звенел. Бился колокол, заполняя тревогой спардек и корму, и то, что надо было выполнять по его настойчивому зову, еще только начиналось.
Реут отослал всех машинных вниз, — там скажут, что делать, а матросы принялись готовить шлюпки: решено было две из них вывалить за борт. Потом начали сносить к котлам доски и брезент на случай, если обнаружится течь или пробоина в переборке, которая отделяла прежде котельное отделение от третьего трюма, а теперь, когда по трюму прошел разлом, стала вроде бы бортом, а может, носовой частью — во всяком случае, перегородку отныне лизали волны, пенясь, стекали с уцелевшего — вроде полки — куска твиндека.