Хроника Рая
Шрифт:
Лоттеру не удалось сесть рядом с попечителями. Пока он возился с Лехтманом, те уже расположились в последнем ряду (видимо, тоже, чтобы не смущать) в компании Кристины и еще двух дам с факультета. Лоттер разглядел в зале журналиста Л. Этого еще не хватало. Лоттер не был так уж уверен, что это именно он (Прокофьев один раз показал ему этого славного публициста, но издали и мельком). Впрочем, что он там ни опубликует «в долине», здесь, «на горе», это не будет иметь никакого значения, просто жалко Прокофьева.
Перед самым началом подошло еще довольно много (неожиданно много) студентов, и лекционный зал оказался чуть ли не переполненным. Кто из обладателей постоянных контрактов мог бы на такое рассчитывать? Но их зависть и раздражение тоже ни к чему сейчас.
Прокофьев вошел каким-то, можно сказать, юношеским шагом, почти вбежал. Поприветствовал аудиторию так, как он умеет – ни амбициозности, ни нарочитого демократизма, ни намека на заискивание популярности – душевно и просто. И в этом уже проступает и отношение к жизни, и характер, и обаяние. Лоттер чувствовал, что Прокофьев сегодня поймает «свою минуту». Лишь бы только его не занесло.
– Приступим, – Прокофьев раскладывал свои листы, – в этой нашей итоговой
– Я не понял, – сказал первый студент, на которого указал Прокофьев.
– Не понял, но потрясен, – сказал второй.
– А почему Сатана здесь главный и, видимо, положительный герой? – в голосе девушки было негодование.
– Если это мистика, то это одно, если философия, то другое, – замялся чернокожий студент.
Оливия подняла руку:
– Это миф. Миф о союзе добра и зла во имя полноты жизни. Этого нет и не должно, может, даже не вправе быть, но художественная ценность этого, наверное, абсолютна.
Прокофьев вернулся к кафедре:
– Ключ дан автором уже в эпиграфе, в трех строчках из «Фауста»: «Так кто ж ты, наконец? Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Но те переплетения Добра и Зла, что выявлены в романе, не сводятся лишь к диалектике, глубже, емче заявленного в начале, перерастают диалектику в контексте романа. Итак: Зло (персонификации Зла) является в Москву советскую. Зло с буффонадой, с блистательным, покоряющим наши сердца юмором, в феерической пародии и самопародии проводит эксперимент, ставит опыты над действительностью. Да! Мы (о, ужас!) любим, любим Воланда и его свиту – это упрямый художественный и эстетический факт. Мы наслаждаемся мистификацией. В чем суть эксперимента? Свита Воланда взламывает причинно-следственные связи действительности, в которой ничего нет (ни Бога, ни Дьявола… как сказал Воланд: «чего у вас ни хватишься, ничего нет»), ничего, кроме самих этих причинно-следственных связей – тотальных, штампованных, бесчеловечных, исключающих чувство, мысль, воздух… В тысяча девятьсот тридцать пятом (год этот вполне мог быть временем действия булгаковского романа) Хайдеггер запишет в черновике свое определение тоталитаризма: «Абсолютное опредмечивание всего сущего опустошенным “рабочим” на опустошенной земле». Так вот, свита Воланда начинает разрушать это опредмечивание сердца, духа, души, речи и языка… Чтобы причинно-следственные связи этой торжествующей действительности оказались абсурдными, нелепыми и бессильными, потребовалось только одно – лишить их тотальности. Действительность, чванящаяся полной своей победой над Богом и Дьяволом, действительность, которой, по мнению Ивана Бездомного и Берлиоза (не композитора), сам же человек и управляет, построенная на подавлении, вытеснении Реальности, не выдерживает насмешки, ее заклинивает от пародии, она впадает в ступор при материализации ее же собственных языковых штампов. Посредством этой материализации убивается сам язык действительности, воспроизводящий ее в совокупности смыслов, и открывается возможность Реальности, то есть свободы…
Роман Булгакова есть момент восстановления свободы в самой русской жизни. Источник этого восстановления в контексте романа? Воланд?! Почему? Он же – Зло. Нам привычней, спокойней, если свобода сопрягается с Добром. Но свобода – условие Добра. И Добра и Веры. Вне свободы Вера извращена, а Добро опасно и бессмысленно.
Лоттер видел как на балкон вошла Анна-Мария Ульбано и села на незанятое место рядом с Лехтманом.
– Что делает Зло в Москве тридцатых годов? Оно наказывает зло. Наказывает, исходя из ценностей «противоположного ведомства», в отнесенности к ним. Почему? Добро и Зло есть проекция на Мироздание раскола, раздвоенности человеческой души, есть осмысление, переживание человеком этой своей раздвоенности. И вот это Зло из раздвоенности души против зла из отсутствия души… Зло (Воланд) как феномен культуры противопоставлено злу вне-культурному, пост-культурному. Если первое самим фактом своего существования указует на наличие Добра, так сказать, классического, на диалектику Добра и Зла – в пределах и нечистоте этой диалектики, в ее соблазнах и обманах, в тех ограничениях, что накладывает она на свободу. Но сама возможность диалектики этой есть утверждение бытия, во всяком случае, утверждение возможности быть верху и низу, свету и тьме… В то время как зло посткультурное провозглашает себя эсхатологическим торжеством невиданного Добра (Сверхдобра) – Добра, оторванного от своих трансцендентных источников, противопоставленного им, подавляющего их. Добра, отменяющего во имя себя самого бытие в его сложности, противоречивости, непостижимости. Жизнь оказывается здесь освобожденной от бытия, цивилизация от культуры, в конечном счете, за-ради пустоты, которая и есть вне-культурное (пост-культурное) зло – здесь это будет константная, вневременная суть человеческой природы, впервые одержавшая такую полную победу над своими традиционными «оппонентами» – религией и культурой. И это же зло в своей ипостаси победившего Сверхдобра обвиняет сотворенную им действительность в «мещанстве» и «безыдейности». Тогда как это (если угодно пространственную метафору) вертикаль и горизонталь одного и того же. «Вертикаль» – Сверхдобро в своем усилии и откровении (в своем над культурой). «Горизонталь» – мир всех этих булгаковских Лиходеевых и Алоизиев Могарычей в своем «как всегда» и «само собою». Зло посткультурное? Его можно назвать таковым в случае его полной победы над культурой (таким мы и застаем его в булгаковском романе). Но оно в своей «горизонтали» существовало (и будет существовать) всегда, «параллельно» Культуре и Цивилизации, сдерживалось и укрощалось ими, что, кстати, не прошло бесследно для самих Культуры и Цивилизации.
Кристина шепталась с попечителями. Как показалось Лоттеру, это не было комментированием лекции. Они просто говорили о чем-то своем.
– Вспомним наш прошлогодний курс: персонажи Гоголя – они, по словам философа Сиорана, упрощены до собственной сущности. Действительно, их пустота метафизична. В этой метафизике они вне истории, с ними ничего не могут поделать ни культура, ни религия – они не исцеляют, скорее, лишь камуфлируют (это горькая истина о культуре и религии здесь). Открыв неклассическое зло, наткнувшись на метафизику пустоты и небытия, умножающую себя в жизни, посредством жизни, под видом жизни, то есть обнаружив зло, необъяснимое и не искореняемое в рамках классического (в данном случае христианского) понимания зла, Гоголь пытается «лечить» по классическим рецептам. Само это истовое желание «лечить», «спасать» – оно из того великого соблазна русской духовности, что условно можно назвать гипертрофией Добра. И Гоголь придал ей новое качество… Одержимый Добром, дает себе санкцию на приведение бытия в соответствие с идеалом, веря при этом в искупаемость «издержек» самой глубиной своего личного страдания. Гоголь пишет свой вариант Евангелия. Стремится навязать своим персонажам катарсис. Пытается сделать христианство соразмерным им. Запихивает в их души христианство коленом. Каким только должно стать христианство во имя своего соответствия гоголевским героям?! Какова должна стать художественная реальность, чтобы катарсис Чичикова был доподлинным в ее рамках?! Но все это не останавливает Гоголя, ибо он занят спасением. Как результат – пошлость. Пошлость мессианства. (Врач заразился сам.) Художественная и духовная катастрофа. Единственное, что было подлинного во всем этом – огонь – сожжение второго тома «Мертвых душ». Там, где «держала» Идея, не выдержала писательская совесть.
Булгаков понимает своих персонажей, всех этих Никаноров Босых и Алоизиев Могарычей как зло тотальное, всегда равное самому себе (меняются лишь одежки эпох, шелуха символов и знаков). Бутафория Культуры и Цивилизации? В лучшем случае, цивилизация для булгаковских персонажей палка, узда, удерживающая их от тотальной победы над реальностью, заставляющая конформистски следовать приличиям. Цивилизация советская освобождает Алоизия Могарыча от такой узды. Культура и Цивилизация со своими атрибутами Добра и Зла пали. Добро и Зло отменены, Аннушка (та самая) права. Культурно и цивилизационно права. Советская действительность (впервые во всей мировой истории) так полно ответила метафизической потребности человека в ликвидации духа, да и души. И большинство народа приняло этот новый мир. При всех своих муках и мытарствах в этом новом житье-бытье (народ здесь жертва, конечно же), пользовалось этими открывшимися возможностями в смысле свободы от Добра и Зла. И здесь, в постижении этой проблематики роман Булгакова глубоко «антинароден». Булгаков полностью свободен от той инерции русской культуры, что связана с идеализацией, обожествлением народа, с просветительскими иллюзиями в отношении него. Эта традиция нашей культуры, объявляющая целью социальную или же мистическую партиципацию с народом, совершение трансцендирующего усилия по направлению к духовному телу народа не принимается им по соображениям интеллектуальной гигиены. Мучительный, путаный, жертвенный путь к торжеству Аннушки представляется ему нравственно бессмысленным.
«Ну, зачем же он так далеко от стержня лекции», – досадовал Лоттер. Несколько студентов потихоньку ушли. Одна из факультетских дам что-то помечала в своем блокнотике, демонстративно, для попечителей.
– А что же интеллектуалы? Берлиоз, Латунский – они получили в свое время классическое образование и не невинны (в отличие от гомункула Ивана Бездомного). С удовольствием делают обществу, да и самим себе духовную ло-ботомию – это и есть акт создания новой культуры (сколько б они ни молились при этом на Пушкина и Гоголя), и все силы свои они вкладывают в борьбу за свою монополию на нее. Их корысть, в том числе и духовная, видимо, тоже в освобождении от Культуры. Им, как и Аннушке, нужна простота? Почему? Здесь вспоминается герой зощенковской повести (она есть в вашем списке литературы и там же интереснейшая книжка Бенедикта Сарнова о ней) профессор Волосатов. Утонченный интеллектуал вдруг пускается во все тяжкие, вопреки возрасту и приличиям по-жлобски наслаждается жизнью. Что с ним? Всю свою жизнь он упоенно подчинялся Культуре, обретая в этом всю совокупность жизненных смыслов и самоуважение, и чувство превосходства. Был свято уверен, что все это и есть он. Освобождение от Культуры стало моментом истины – ничто теперь не мешает ему быть непридуманным, доподлинным собой, во всей полноте своих настоящих желаний. Помните вопрос, повторяющийся у персонажей Достоевского, о том, если на луне, на другой планете сделать некую несусветную мерзость. Так вот, профессор Волосатов и оказался на другой планете, не выходя из дому, не отвлекаясь от любимой своей астрономии.
Верят ли сами Латунские и Берлиозы в то, что они пишут и говорят? Все равно, что спросить, верят ли они, что днем светло, а ночью наоборот, что после дождя на улице мокро, что ветер сдувает с прохожих шляпы. Они верят в действительность. В ее тотальность (и здесь они искренни полностью). Слепо, порою наивно верят в свое умение приспособиться к ней. (Прототипы этих булгаковских персонажей сами становились жертвами, бывало, что оптом шли в топку гостеррора.) Новая реальность в полной, неожиданной для них самих мере отвечает их физиологической и онтологической потребности жить неживой жизнью, посреди отчужденного от самого себя, умерщвленного сущего.
Попечители уже утомились и снова стали перешептываться. Факультетские дамы тут же включились в разговор. Но Кристина достаточно сурово призвала всех слушать.
– В двадцатые годы философ Яков Голосовкер (это в вашем основном списке) пишет роман, героем которого становится Христос, пришедший в Москву времен НЭПа. Общность самой идеи столкнуть новый, неописуемый мир с Абсолютом, очевидно, и определила многие смысловые и сюжетные совпадения романов Булгакова и Голосовкера при всей стилистической их несхожести, при всей разнице масштаба литературных дарований. Эпоха начинает заниматься плагиатом, не дожидаясь даже, когда философ и писатель допишут книги своей жизни: так, судьба романа Голосовкера совпала с судьбой романа Мастера о Пилате – сожженный роман. (До нас дошли фрагменты, эпизоды, черновики Голосовкера, попытки авторской реконструкции). А судьба самого Голосовкера в каких-то узловых своих точках совпала с судьбами героев его произведения и с судьбой Мастера, созданного воображением Булгакова.