Хроника Рая
Шрифт:
Да! Я забыл сказать о «срединных людях», – Прокофьев подошел к кафедре и глянул в конспект, – «люди как люди… ну легкомысленны… ну что ж… и милосердие иногда стучится в их сердца» (в черновой редакции: «…и милосердие не вытравлено полностью из их душ»). В этом размышлении Воланда и понимание и терпимость, в чем-то даже приятие. Так он отвечает себе на вопрос, изменились ли эти горожане внутренне. В происшествии в варьете (будем исходить из презумпции того, что все вы прочли роман) есть и притчевый пласт – люди наивно и легковерно берут то, что им не принадлежит, но в метафизическом смысле нам не принадлежит ничего… «любят деньги, но это всегда было…» Можно принять и это. Можно смириться с тем, что человек не меняется внутренне (куда ж деваться), и не требовать от людей непосильного для них, если «милосердие иногда стучится в их сердца» – но, на мой взгляд,
Лоттер видел, как на балконе Анна-Мария что-то выспрашивала у Лехтмана.
– Представление о том, что Воланд и Понтий Пилат несут некие намеки на Сталина, что Булгаков здесь проводит параллели или даже пытается преподать урок носителю высшей власти, вряд ли соответствует действительности. Булгаков, судя по всему, четко понимал природу новой власти. В черновиках, в известной сцене, где Никанор Босой оказывается в зрительном зале, заполненном «валютчиками», был священник, агитировавший граждан «сдавать валюту»: «несть власти как ни от Бога… отдайте Богу богово, а Кесарю кесарево». И далее следовала весьма примечательная ремарка автора о том, что сравнение этой власти с властью Кесаря, эта параллель казалась неуместной. Это другая власть. Кесарь Тиберий, какой бы он ни был, если вспомнить строчку Бродского, «естественной машиной уничтожения» – он в контексте истории, в ткани Цивилизации, пусть если даже и задним числом. Советская же власть – она вывихнута из. Эта власть и этот народ вывихнуты из Цивилизации и Истории в отсутствие души, в ничего, в ноль, в прочерк. Тоталитаризм совершил некое метафизическое чудо – сделал небытие бытием, единственно возможным и легитимным, подогнал мир под него, создал реальность, в которой возможно все. Вспомним знаменитое ленинское «Нравственно и допустимо все, что способствует делу победы пролетарской диктатуры». То, ради чего «допустимо», конечно же, может меняться. Но как неистребима, да что там! бессмертна эта жажда, чтобы нравственно и допустимо «все».
Требование Булгакова: не принимать эту реальность, противостоять ей во внутреннем противостоянии в полноте понимания, не вставая под «не те» знамена, не опираясь на ту почву, из которой она и произросла. И уж, тем более, не припадая к ней с умилением, ностальгией или надеждой.
Итак, по Булгакову, катарсиса (тем более, коллективного) не будет. Спасти всех, скопом, нельзя. Его творчество есть разрыв с той культурной традицией, что побуждала русского писателя писать Евангелие. «Мастер и Маргарита» пишется с иными целями (вопреки первоначальному черновому заголовку романа). И опять возникает вопрос: почему именно Зло устанавливает справедливость в пространстве романа? Почему оно утверждает реальность Христа? Что это: своеволие, аморальность автора?
Бог-творец, где он?\ Его нет ни над Ершалаимом, ни над красной Москвой. Все то же неснимаемое: об ответственности Творца за сотворенный мир, за само противоречие между Его всесилием и Его всеблагостью. Мучительное во-прошание… от Иова до Достоевского, – Прокофьев начал искать в своем конспекте, но тут же прекратил, – Перенос «центра тяжести» с Бога-отца на Бога-сына. Христос не создавал этого мира и не несет ответственности. Он принимает ее на себя.
Христос в «Великом инквизиторе» Достоевского привносит в этот мир свободу. Свободу, сопряженную с нравственным абсолютом. Из этой сопряженности открывается возможность постижения свободы в глубине и неснимаемости ее противоречий с добром, сущностью человеческой природы, верою, знанием, счастьем, любовью… Христос предлагает путь в полноте понимания сущностных пределов и опасностей свободы, что есть усилие умножения, углубления свободы, вне утопической попытки снятия этих ее противоречий, ликвидации ее антиномичности. Путь этот мучительный, может быть, непосильный, но реальный, ибо исходит из сути свободы, из полноты понимания сущности человека. Сопряженность свободы и абсолюта важна и для самого абсолюта – это способ его бытия…
Великий инквизитор предъявляет мессианские притязания на разрешение противоречий, антиномий свободы чрез устранение самой свободы. Он – утопист, стремящийся переделать, уничтожить мир из любви к человечеству. Желающий спасти человека, абсолютизировав одну сторону его сути, за счет ничтожения всего остального. Аргумент инквизитора – «реализм» его утопии. Только она по силам человеку. Что же, утопии сбываются.
Христос Достоевского принимает бытие во всей его непостижимой полноте. Великий инквизитор требует чудовищного упрощения бытия во имя добра и любви. Идеал Христа призван вести бытие по путям его совершенствования (самосовершенствования). Великий инквизитор устраняет путь, любой путь, устраняет бытие во имя идеала совершенства и стагнирует человека в его непросветленной, лишенной свободы природе за-ради «счастья». Да, конечно, он хочет отменить свободу, отменить Добро и Зло как способ бытия свободы из-за слишком дорогой цены такого мироустройства. В контексте романа Достоевского утопия Великого инквизитора есть крайний вывод из бунта Ивана Карамазова. Бунт этот лишает нас навсегда покоя, отнимает у нас веру в «правильность» законов Мироздания. Да, мы ужасаемся «выводам» этого бунта, но кто мы будем, если отвернемся от его посылок.
Свобода, бытие, само мироустройство отменяются инквизитором во имя оторванного от своих трансцендентных источников Добра (Сверхдобра) – гарантированного, выверенного, статичного. В этой эсхатологической статике, быть может, главная прелесть – неизбежность добра и счастья.
Вот такой мир и посещает Воланд со своей свитой. И мир этот объявлен его устроителями невиданным ранее царством свободы (Сверхсвободы). Кстати, в мире этом, уже устоявшемся, вошедшем в свой «классицизм», нет и не может быть места ни искреннему и истовому Великому инквизитору, ни бесам Достоевского (за исключением разве Петруши Верховенского) – сплошной заповедник персонажей уровня капитана Лебядкина. Свита Воланда и обращается с этой действительностью, как с Лебядкиным.
Христос Достоевского предлагает человеку свободу, понимая, что он может заблудиться в ее противоречиях, понимая, что в этой свободе человек может и отвергнуть самого Христа, потерять истину или же обрести истину, что, быть может, не совпадет с истиной самого Христа. Что же. Истина эта, равно как и невозможность, истины будет обретаться на пути сопряжения свободы с абсолютом, пусть, если даже в своей свободе человек пришел к абсолюту не через Христа. И она, по этому предельному счету все-таки будет истиной Христа. (Эту мысль подсказал мне сосед по этажу в нашем с ним горячечном и бестолковом споре.) Христос здесь «больше», «глубже» возможного противоречия между истиной и собою. Христос Достоевского открывает возможность такого понимания «соотношения» истины и Христа, хотя оно вряд ли б могло быть принято самим Достоевским.
– А если человек будет искать истину вне абсолюта? – спросил кто-то из зала. – Он утвердит тем самым истину вне сопряжения с абсолютом? Или же истина в этом случае просто невозможна? А может (в вашей интерпретации), Христос дозволяет и это?
– И абсолют и невозможность абсолюта могут быть источником, целью свободы, критерием, мерилом истины. Но вне? – Прокофьев помедлил, – Истина из своеволия, в своеволии? В общем-то да, но предел, потолок, «качество» этой истины. Она заложница здесь. Истина как способ бытия свободы в понимании пределов, ограниченности способа, если хотите, его вины. Своеволие же ограничивает, обкарнывает понимание и потому оно мне неинтересно. – Прокофьев не нашел чего-то в своих листках. – Свободы нет в мире – она лишь относится к сущности Бытия и человека. Несовершенство мира не есть цена свободы. И свобода как диалектика Добра и Зла лишь частность свободы, постигаемая не из диалектики, но из свободы.
Еще несколько студентов вышло из зала.
– Свобода не умещается в рамки: «слезинка ребенка есть плата за феномен свободы». Несогласие наше на эту слезинку наполняет свободу неотменяемым этическим содержанием, это и есть момент «сопряжения» свободы и абсолюта. В свободе и посредством свободы несовершенный, сознающий свои пределы, страдающий, заблуждающийся, не достигающий вожделенной глубины человек оказывается несводимым к миру, к жизни, к Богу, к самому себе.
Поднял руку незнакомый Прокофьеву студент (Прокофьев разрешал задавать вопросы по ходу):