Чтение онлайн

на главную

Жанры

Шрифт:

Это бытие исчезнувшего, канувшего, переставшего быть… Или же жизнь так вот, задним числом сделалась, стала бытиём?

Пожилой еврей, что все время делал снимки (здесь вообще-то запрещено), обернулся к Лехтману. Они улыбнулись друг другу, вздохнули, развели руками.

Кристина фон Рейкельн давала вечер в честь завершения учебного года. Большой, шумный праздник пройдет в Университете, в его залах. Здесь же, из года в год Кристина собирает избранный круг. Президент Ломбертц с супругой, кое-кто из попечителей, выпускники разных лет, добившиеся особых высот в этой жизни, например, здешний мэр, да что там мэр, здесь иногда бывали главы европейских кабинетов, полтора абзаца из списка «Форбс», звезды сцены, приглашались и наиболее значимые профессора. Лоттер понимал, конечно же, что он относится к периферии этого круга, но прием не был для него только лишь некой обязанностью. Так, в прошлом году они очень интересно поговорили с астрофизиком Грином. В этот раз он не приглашен почему-то. И Анны-Марии тоже нет. Неужели Кристина так серьезно отнеслась к той их давнишней перепалке в трибунале? Раньше за нею таких вещей не числилось. А вот и наша сеньора Ульбано, просто чуть опоздала.

Тина, при их замкнутом образе жизни, была рада любому общению – однажды так и сказала супруге мэра, спокойно и просто. Лоттер надеялся сегодня еще кое с кем попробовать насчет Прокофьева. Конечно, ему обещано, но подстраховаться все-таки не помешает.

Главным в этом действии было само место действия – наследственный особняк фон Рейкельнов. Сдержанная роскошь, интерьеры, перестроенные последний раз в 1701 году, даже ни одной новой вещи не появилось с тех пор (во всяком случае, в парадных залах). Вот столик, за которым делал пометки Гете (он был у Рейкельнов трижды). Кристина утверждает, что именно за ним он записал: «Я часть той силы, что вечно хочет зла…» Столик, правда, был какой-то все-таки легкомысленный, пусть антикварным он был уже во времена Гете.

Все в доме Рейкельнов было свободно от музейных и киношных штампов на тему, здесь просто жили. Гости ценили эту атмосферу ностальгии по утерянному «золотому веку», которого, как они прекрасно знали, не было никогда. Что же, тем получалось светлее и сладостнее. К тому же здесь было то, чего не могло быть ни в одном музее, ни в одном замке – гости были именно гостями, не экскурсантами. Они не вне , а как-то вот сразу в. Кристина выдерживала какой-то баланс неги и благоговения – так, за обедом могла спокойно сказать какой-нибудь даме: «В вашем кресле, помнится, сидел сэр Уинстон Черчилль». Иного профессора, слишком уж озабоченного собственным вкладом в науку, ненавязчиво так определяли на стул Эйнштейна. Кристина называла это «терапией стулом». Впрочем, терапия ли… пациент, чаще всего, понимал как адекватное признание этого его вклада.

Сама Кристина держалась здесь скромнее и величественнее, нежели на службе. Казалось, сам особняк, сами портреты предков по стенам обязывали. То есть, получается, что по-домашнему она ведет себя в Университете? «Интересно, есть ли здесь, – как-то раз шепнул президент Ломбертц Лоттеру, – свой фамильный скелет в шкафу?»

Блюда были здесь без ресторанной вычурности, но (точнее, поэтому именно) очень вкусны и по-настоящему изысканны и все это подавалось на олове XVI века. Вина только из погреба особняка. Тина как-то заметила, что у гостей сами собой выпадают из речи такие слова, как «автомобиль», «мобильный телефон», «инфляция». Здесь как бы некий срез времени. И время что-то слишком сильно льстит здешним обитателям и гостям. Хотя Лоттер не исключал, что это такая форма иронии.

Музыка всегда была только

живая (у Кристины хватало вкуса не рядить музыкантов в ливреи) и соответствовала интерьерам.

Зачем все это нужно Кристине? Подтверждала свои неформальные права на Университет? Безусловно, но Лоттеру всегда казалось, что здесь есть и нечто большее (для самой Кристины, возможно, что меньшее), она удостоверялась в реальности самой себя.

Сегодня все шло как всегда, по заведенному установленному и всех абсолютно устраивающему распорядку. И ничто, как пишут в романах, не предвещало надвигающейся катастрофы. Провозглашались соответствующие случаю тосты, в меру банальные, но с примиряющей самоиронией (в атмосфере этой самоирония удавалась даже последним занудам). Наконец, очередь дошла до изящного старенького господина, убеленного, опять же, как пишут в романах, благородной сединой. Лоттеру показалось, что Кристина пыталась ненавязчиво так организовать, чтобы господин этот вообще не говорил, но тот заметил и даже побледнел от негодования. Кристина уступила, дабы не обострять.

– Дамы и господа! – старенький господин встал в этой своей бледности (Лоттер не мог вспомнить, был ли этот человек здесь в прошлом году). – Дамы и господа! – повторил он, как бы решившись окончательно. – Предыдущий оратор назвал нашу очаровательную хозяйку, – он сказал было «дома», но успел переправить на «хозяйку бала», – весталкой храма науки. При всем уважении к красоте слога данного мэтра не могу согласиться. – Он попытался сделать эффектную паузу, но сам же ее не удержал. – Но прежде хочу предложить поднять бокалы за потрясающую, истинно аристократическую выдержку нашей блистательной Кристины (все, недоумевая несколько, все же привычно подняли бокалы – «за выдержку так за выдержку»), представившей вам меня как дальнего родственника. – Насколько помнил Лоттер, она его вообще не представляла. – О! Вы не знаете, господа, какое нужно иметь сердце для этого. Редкое сердце! Моего заурядного не хватило. Я почти уже прожил свою жизнь, господа, а до сих пор не знаю, что писать на своей визитной карточке: внебрачный сын Кристины фон Рейкельн? Но она никогда не была в браке.

– А вот и скелетик в шкафу. – Президент Ломбертц просто хотел шепнуть своей супруге, но получилось громко, на всю тишину зала.

– Я не очень ориентируюсь в этих родственных терминах. – Старенький господин несколько сбился.

Все, с этими своими бокалами в руках, смотрели на Кристину. Всем своим видом, спокойно и доброжелательно, та давала понять: извините за неловкость, сами все видите, просто было неудобно как-то предупреждать вас о некоторой «неадекватности» дальнего родственника (что-то, видимо, есть в старом штампе насчет «вырождающейся аристократии»), а тут небольшая доза спиртного и… моя вина, не доглядела, но все мы люди цивилизованные, поэтому проявим терпимость и такт по отношению к моему несчастному дальнему родственнику, все остальное – уже мой крест, мой долг и только мой… Все это было вполне убедительно, если б не две старушки-родственницы, слушавшие так, что было ясно, ни о какой «неадекватности» старенького господина не может быть и речи.

Легко и изящно, без всякого намека на нервозность, как само собой разумеющееся (в этом «само собой» – главное доказательство, перебившее, пожалуй, впечатление и от старушек), Кристина дала отмашку музыкантам. Смычки взлетели и чудные звуки было полились, но в запрещающем жесте старенького господина было столько отчаяния и надрыва, что музыка виновато юркнула обратно.

– Да! Не скрою, между нами, – господин патетически указал на Кристину, – были заключены определенные соглашения и я обретал право, – старушки-родственницы подскочили на стульях, – на часть, – он показал руками так, будто речь шла о части этой залы, – но только сейчас, господа, только сейчас я понял, что мне нужно не право, а справедливость!

Кристина, чувствуя реакцию гостей, с еще большей выдержкой (что сама по себе была просто великолепна и безусловно заслуживала тоста) продолжала всем своим видом показывать то же самое – «я действительно одно время была ему вместо матери». Она верила в свою способность переломить ситуацию, но не видела при этом старушек-родственниц. Как организатор сценического пространства Кристина сама же посадила их от себя слишком уж далеко сбоку.

– Я сын! – сказал старенький господин и ему стало как-то очень легко. – И требую справедливости, – он наслаждался напряженной тишиной так, будто готовился к этой минуте всю жизнь и вот минута эта окупила все, превзошла все его ожидания, – не для себя одного… но и для моего отца. – Его надрыв перешел в восторг. – Прежде всего, для отца! – старенький господин не просто обрел сейчас, но во всей немыслимой полноте пережил абсолютную власть над минутой.

– Ни слова, Генрих! – никто не ожидал, что у Кристины может быть такой голос.

– Мой отец. Вы все, конечно же, знаете это имя! – Кристина поступила так, как поступила бы женщина их рода в 1701 году – упала в обморок. Всеобщее «ах!» Падала она картинно, а вот упала… по звуку тела, по удару об пол ясно было, что все это слишком по-настоящему. Тина, а следом еще несколько женщин бросились приводить ее в чувство, и сцена стала шумной и суетливой. Старенький господин был напуган как ребенок, которому захотелось по дерзить, но он не ожидал, что доведет до слез маму. Мэр, чтобы как-то возвыситься над ситуацией, распорядился: «Врача!»

Все выходили из особняка молча и с такими горделиво-строгими лицами, что сразу было понятно, они «выше этого». Крушение добродетели, в общем-то, всегда приятно, а Кристина все эти десятилетия каждым словом, каждым жестом, каждой паузой давала им какой-то, пусть и достаточно мягкий, но все же урок. Но кроме этого общего, нескрываемого даже (пусть и не было сказано ни единого слова) удовлетворения была и общая досада. Как ни смешно, но все чувствовали себя чуть ли не обманутыми из-за открывшейся «недевственности» Кристины, будто она в самом деле взяла на себя обет. Всем казалось, что по умолчанию взяла. То есть кроме семейного лицемерия был еще и факт измены Университету.

Выйдя за ограду, гости распались на группы, просто кому с кем по пути. Здесь «на горе» всё так рядом, что не было особого смысла вызывать машину, да и как не прогуляться такой чудной ночью. «Список Форбс» намеревался проводить Анну-Марию, но та дала понять… да нет, она была мягка с ним, доброжелательна, улыбалась, но он вдруг сам ощутил себя каким-то нагловатым нуворишем, каким он, конечно же, не был, уже в третьем поколении как. Анна-Мария подняла руку и желтая коробочка такси тут же забрала ее.

Жанна Бишон – старейший профессор-психолог, говорила любезно вызвавшемуся ее проводить профессору Краузу:

– Как знать, представь она его просто родственником без этого словечка «дальний», и он бы выдержал, выполнил их договоренности ради наследства.

– Я бы на ее месте, – профессору Краузу тоже хотелось быть проницательным, – обошелся бы без этих старушек-родственниц, но, видимо, она по каким-то причинам не могла их не пригласить. Кстати, я бы и старичка-сына не посадил за стол. Но мне кажется, она специально позвала его. Из артистизма, для полноты ощущений.

– Обожаю людей с дофрейдовскими комплексами, – как бы в сторону сказала Жанна Бишон.

Президент Ломбертц всю дорогу негодовал, точнее, жаловался сэру Роджеру Брауну:

– В нашем Университете вообще-то не приняты скандалы. Я бы еще не удивился, если бы, – он все-таки удержался от оглашения имен тех своих сотрудников, для которых все это было бы совершенно естественно, – Кристина нанесла нам удар в спину. Такое, наверно, вообще впервые за всю историю Университета.

– Надо будет уточнить у нашего историографа Крауза, – невозмутимо сказал сэр Роджер Браун.

– Вам смешно. А мне что прикажете делать?

– Будут слухи, версии, логические построения, внезапные догадки.

– Я бы предпочел факты. – В голосе Ломбертца зазвенела (пусть и не без некоторого дребезжания) президентская требовательность.

– Судя по всему, вам придется иметь дело кое с чем посерьезнее фактов.

– То есть? – В вопросе была настороженность опытного администратора.

– Миф. Некая критическая масса всего перечисленного мною рождает миф. Миф, причем любой идет на пользу Университету, в конечном счете.

– Вот именно, что в конечном! – заклокотал президент Ломбертц, – а сегодня этим могут воспользоваться сами догадываетесь кто.

– Попытайтесь ускорить процесс кристаллизации мифа, – сказал сэр Роджер Браун. – Контролировать процесс нереально, конечно, а вот ускорить…

– Вы, может быть, знаете как?

– Неужели вы, дорогой мой доктор Ломбертц, ни разу не пробовали? (Сказано было тоном, будто речь шла о проделках с женщинами.) Надо вбросить это словечко «миф», закрепить, удержать его в речевом потоке (не бойтесь быть навязчиво-маниакальным). Когда все (или хотя бы активное меньшинство) будут знать, что это миф и они имеют дело с мифом – миф и будет. Между прочим, миф это теперь для нашей обожаемой Кристины – единственный шанс.

– Таким образом, я могу рассчитывать на понимание Совета попечителей?

– На понимание, безусловно.

– А на все остальное, вы хотите сказать, по обстоятельствам? – спросила досель молчавшая госпожа Ломбертц.

...

\\ Из черновиков Лоттера \\

Что останется нам? Вяжущий привкус прожитой жизни, наша мудрость, самонадеянная даже в предельном отчаянии, да слоган удачный рекламы, чего там (?), пусть будет воды… Наши попытки Ничто и свободы – вряд ли все это зачтется нам. Да нам и не надо. Циклы, суть, дребедень жизни – нас чуть-чуть не хватило на все это…

– Интересно, на кого (имелось в виду: на кого из великих) похож лицом и строением черепа этот сын Кристины? (Словосочетание «сын Кристины», видимо, уже приживалось.) – размышляла вслух возвращающаяся с Лоттерами антрополог Грета Макс.

– По-моему, на Перикла, – сказала Тина с самым серьезным выражением.

Прокофьев снова шел за Анной-Марией Ульбано по этому ее длинному и скорее всего что бесцельному пути. Только шел теперь уже ближе к ней, будто выверял, испытывал дистанцию. Может, этот отрезок пространства, что их разделяет, уже последний? Если только она не ускорит шаг.

Она была непостижимо хороша летом. Всё здесь в «долине» дышало жизнью, было жизнью и жаждало жизни. Она была самим летом сейчас. Этот ее зрелый, густой, насыщенный цвет – так он видел ее. Он знал, что не может с расстояния различать ее аромат, но он различал. Он слышал ее запахи, осязал касание шелка о дивные ноги. Ей изначально, свободно, само собою дано то, к чему Прокофьев только пытается пробиться сквозь себя, сквозь свою изнанку, путаясь, самообольщаясь, уставая по ходу – она есть. Из этого ее есть он-Прокофьев уже черпает. Ее назначение – целостность, легкость, свобода, мишура жизни. А он, потративший свое на поиск «предела», «изъяна», «неправоты» всего этого на самом-то деле не достиг ни того, что выше жизни, ни самой жизни. Лехтман как-то сказал, что в пересечении этих двух «недостижений» и есть свет. Но это фраза всего лишь. Все ее наигранное, наносное, пустяковое – от избытка целостности, самоирония жизненной силы! Как он не понял! Как будто бытие выбрало ее. А она не знает… Просто ее знание – радость и презрение к времени… А вдруг она понимает, что он идет за ней сейчас и просто не подает вида? Бред какой-то. Если бы так, он почувствовал бы. И она бы выдала себя, так ли, иначе. В своем (котором по счету?) движении вслед за нею, он уверен, что она не подозревает даже, иначе всё потеряло бы смысл.

Да! Он хочет быть с нею, спать с нею и просыпаться с нею, то есть он проснется ранним утром посередине точно такого же лета – уже свет, но нет еще звука, движения, фона повседневности за окном – она спит у него на плече, ему тяжело отчасти, но он боится пошевелиться, дабы не разбудить… Это ее лицо (каким оно будет с закрытыми глазами?), ее чудные пальцы держат его запястье – так и заснула вчера с этим нежнейшим пожатьем…

Да! Он хочет узнать силу губ, тяжесть этих грудей, хочет войти в ее лоно, так, чтобы это тепло побежало по жилам, так, чтоб увидеть краски, цвета, планеты ли, звезды глазами закрытыми. Хочет постичь эту чудную смесь женской силы упругой и женской податливой мягкости. Распознать, пережить ее трепет. Брать благодарно из ее опыта. Вздох ее хочет услышать, бессмысленный шепот… и крик – безоглядный или же скомканный, борющийся с собой… И эта ее усталость после… глубина усталости – ибо тело превзошло свой предел – медленное такое, долгое возвращение обратно… (ради этого он будет жрать таблетки). Но о том, что он идет за ней сейчас, она никогда не должна узнать.

Вечером следующего после обморока дня с Кристиной случился удар и очень тяжелый. В Университете вдруг выяснилось, что без нее всё же как-то не так, непривычно, во всяком случае. Президент Ломбертц был в растерянности, дня три, наверное. Кристине теперь сочувствовали, и сочувствие было искренним, но все-таки в этом читалось: «Может, оно и к лучшему, как ни ужасно, но это так». Кто-то даже подумал про себя: «Кристина нашла наилучший выход. Как и всегда, впрочем». И мысль была подхвачена как бы. Хотя, что здесь такого? И все понимали, что это ее личная, семейная ситуация, сколько ни считай ее «олицетворением традиций». И не девятнадцатый век сейчас и не начало двадцатого. И тем не менее. Неудобно как-то. То есть надо бы знать чуть побольше, чтобы понять, удобно ли или же неудобно. И всем не давало покоя, что значат слова старичка-сына о том, что все они, конечно же, знают имя отца? (любовника Кристины!). Это связано с Университетом или же речь идет о каком-то громком историческом имени? Почему она не дала старичку-сыну назвать имя? Получила удар на этом. Но в ее возрасте удар мог случиться в любой момент, могло и намного раньше. И по причине куда как меньшего потрясения. А сколько ей? Все привыкли, что она была всегда. Казалось, всегда и будет. Но сколько ей на самом деле, никто, оказалось, не знал. Надо справиться у нашего историографа Крауза, но он, как назло, уехал на симпозиум.

Две старушки-родственницы провели тотальную мобилизацию местных юристов и требовали генетической экспертизы и освидетельствования старичка-сына на предмет вменяемости. Тот куда-то исчез, но зато «на горе» появился самый высокооплачиваемый адвокат «долины» с доверенностью. Он сразу же созвал журналистов и продемонстрировал редкое даже по нынешним временам искусство чрезвычайно интригующих недомолвок. Пресс-конференция и нужна была именно, чтобы не сказать. Из несказанного становится ясно, что притязания его клиента на особняк (пусть и с поправкой на все адвокатские преувеличения) достаточно серьезны, но будет так же и некое дело о чести. На вопрос об отце старичка (любовнике Кристины) «Кто?!?!» Последовало: «У нас есть не только факты, но и доказательства». Далее мэтр дал понять, что оглашение имени будет иметь последствия.

Журналист Л. разразился пространной статьей, в которой в этом частном и безусловно юмористическом случае увидел предвестие скорого падения «горы», чему несказанно обрадовался, ибо «гора» должна была пасть в пользу правды и света, дабы развеялся весь этот «мистикокультурный туман», традиционно ее окружающий. Почему мы, давно уже не принимающие всерьез какие-либо сословные привилегии и предрассудки, продолжаем благоговейно неметь пред лицом предрассудков и привилегий культурных? В чем, интересно, качественная разница?! Не пора ли, извините, обрушить весь этот высокогорный обман во имя свободы и достоинства личности, коей надо бы наконец (!) начать борьбу за свои права и в духовной сфере. (Далее шел пассаж о тупиковом пути современной цивилизации.) «Долина» должна стать «горой», но уже реальной, густо замешанной на реальности. Кристина фон Рейкельн была у него самой Культурой, которой теперь предстояло ответить за все. Старичка-сына он видел могучей неоницшеанской фигурой, разоблачающей великую ложь Культуры. (К сожалению только, часть своего демиургического дара он тратит на борьбу за раздел имущества.) Затем у журналиста Л. следовали рассуждения о Добре и филиппики в адрес глобального мира.

Юристы готовили иски, публика предвкушала. В Университете гадали, с кем могла разделить ложе Кристина? (Как-то все-таки было непривычно: Кристина и ложе.) Возбужденное воображение хоть как-то сдерживалось только лишь хронологией. Так, Гете все же не мог быть отцом старичка-сына (кстати, а сколько сыну?) Заметим, никто не говорил, что Гете не мог быть любовником Кристины фон

Рейкельн (при всем уважении к биографам классика и к их разночтениям), говорили только, что не мог быть отцом. Бросились было к главному специалисту по Гете профессору Рафаэлю Скерти, но этот патологический конформист успел уже взять отпуск за свой счет для поездки к больному отцу и уехал, отключив все средства мобильной связи.

Словом, все ждали настолько громкого имени, что кандидатуры совпадающих по срокам и датам президентов держав, коронованных особ и обычных гениев уже не рассматривались по причине приземленности. Доктор Ломбертц теперь не сомневался, что все это пойдет на пользу, к вящей славе Университета.

Все было как-то противоестественно, назло причинно-следственным связям, но весело и таинственно. Хотя все, в общем-то, всё понимали. Забыли только, что Кристина была еще жива. Лоттер навестил ее (она уже возвращена из больницы в особняк).

Баронесса Кристина (Лизетта) фон Рейкельн, никого не

узнавая, недвижимо лежала на втором этаже, в наследственной своей кровати, под надзором сестры милосердия, под контролем медицинской аппаратуры, под взглядами богов с роскошного потолка спальни, что с равнодушными, снисходительными улыбками точно так же взирали некогда, как юная Кристина, пренебрегши условностями, предавалась страсти с кем-то из тех, кто теперь давно уже был культурным мифом.

На обратном пути у Лоттера всплыл какой-то давнишний фильм, он не помнит деталей, но там старуха-аристократка, величественная и независимая, умирает первого августа тысяча девятьсот четырнадцатого года. И это был символ. Предстоящая смерть Кристины не символизирует ничего. И ничего не значит. Не имеет смысла. Впрочем, как и сама ее жизнь. Не ему судить, конечно… Смерть не сводится к смыслу и отсутствие смысла не умаляет ее… потому как смерть…

Он оглянулся на особняк, чем бы ни кончился процесс, ясно, что дом этот никогда уже не будет таким, как прежде. И при всем его ироническом отношении к разворачивающемуся в нем из года в год действию Лоттеру как-то вот стало больно…

В пятницу как обычно, все трое сидели в своем ресторанчике. Берг, как обычно накрыв, поклонился, ушел.

– Как вы думаете, что это за горы? – Лехтман показал на заснеженные вершины, которые они вообще-то видели каждую пятницу из этих окон. Ради этого вида они, как известно, и собирались здесь.

– Ну, Альпы, – несколько удивленно ответил Прокофьев.

– Вот именно, что нет!

– То есть? – Лоттер думал о чем-то своем.

– Это как бы Альпы! – Лехтман вроде бы был серьезен. – Такой концентрат Альп… может даже идея Альп, я не знаю, конечно… сущность Альп, но отделенная от самих Альп, ее, кажется, больше здесь, чем в Альпах. – Лоттер с Прокофьевым переглянулись.

– Там, в «долине», в мегаполисе я взял, – продолжал Лехтман, – подробнейший атлас Альп, детальный. Каждый камень проинвентаризирован, каждый кустик (здесь, «на горе», в библиотеке есть все – все что угодно, кроме этого атласа). Так вот – этих вершин, – Лехтман опять показал на вид из окна, – там нет.

– Ты это к чему, Меер? – Прокофьев с Лоттером снова переглянулись.

– Мы находимся в месте, которого нет. – Лехтман попытался перейти на шепот, но у него не получилось. – Пусть даже в пользу сущности места. Может быть, нас тоже нет – только наше бытие…

– Это метафора? – спросили оба.

– Хорошо, Макс, ответь мне, пожалуйста, что сейчас происходит, ну, к примеру, в Испании?

– Пожалуйста. То есть я не интересуюсь политикой. Я же философ, – улыбнулся Лоттер.

– А ты можешь ответить, Ник?

– В принципе, да. Но мы сейчас попросим Берга включить новостную программу.

Появившись, Берг был весьма удивлен, – в их ресторанчике нет и не может быть телевизора. Господин Миллер считает, что суета не должна отвлекать наших клиентов от созерцания гор.

– А как называются эти горы? – как бы в шутку спросил Прокофьев.

Изумленный Берг тактично, но все-таки весьма поспешно удалился.

– Макс, извини, но я спрошу прямо, – продолжал свое Лехтман, – когда в последний раз ты виделся с сыном?

– Вообще-то, – замялся Лоттер, – но он у меня ответственный чиновник ОБСЕ и ему некогда, а я всегда могу позвонить ему, хоть на мобильный.

– И когда ты последний раз звонил?

– Ну, так, чтобы сразу сказать. Знаешь что, Меер! Я не хотел бы об этом сейчас, семейное все-таки. Скажи лучше просто, что ты хочешь доказать.

– Ну а сколько лет твоему Хлодвигу? Об этом, надеюсь, можно?

– Я могу, конечно, посчитать, но у меня ощущение такое, что он был всегда. Айв самом деле, всегда как будто.

– А не кажется ли вам, дорогие мои, что здесь, «на горе», очень много такого, что как будто было всегда? Вы, конечно же, поняли, о чем я. Безусловно, всему есть обычные житейские объяснения – мы можем разбираться в тонкостях внутриполитической жизни Испании, вообще Пиренеев, можем смотреть телевизор, разговаривать по телефону и даже встречаться с родственниками, но от этого ничего не меняется. Эту реальность нельзя поймать за руку, потому что она дана нам целиком. Мы «внутри», встроены в нее и можем лишь иногда придираться к деталям. Все, что здесь и мы здесь – длится ли это вечность или же мгновение только? Я не знаю, но это неважно. Может быть, все наше время, весь этот хронос, на самом-то деле течет внутри какого-то мига? Может даже внутри этого мига и повторяет себя. Или внутри него раскрывается во множестве своих плоскостей. Неважно. Для нас неважно. Мы все равно здесь только «раз», «однажды» только. Сколько длится это «однажды» – не знаю, да и не суть это, во всяком случае сейчас. Я понял, наконец, почему я не помню прошлого. Я и в самом деле свободен от него. Дар ли это? Проклятие? Или, в самом деле, метафора просто? Не знаю. Но здесь это в пользу бытия. И бытие противопоставлено жизни – вот для чего вся эта реальность. Это метафора?! Может, придет время, и я еще пойду искать своих мертвецов, даже вопреки дару.

– Но мои-то мертвецы всегда со мной, – сказал Прокофьев.

– Такое чувство, – замедлил свой речевой поток Лехтман, – что я должен этой реальности, а отдавать еще и не начал толком. Да и что я могу отдать?

– Получается, что мы пустили корни, радуемся свету белому, едим вот омаров, – Лоттер показал на свою тарелку, – в месте, которого нет?

– Это рай, – сказал Лехтман, – может быть, лимб. Не будем сейчас о терминах.

– Но мы же вроде как живы, – перебил его Лоттер, – это мелочь, конечно же, но вот живы. Я сейчас возьму вилку, – Лоттер взял, – уколю себе пальчик. Вот, все-таки боль, какая ни на есть. – Лоттер хотел продолжить этот свой доказательный ряд, но как-то внезапно осекся.

– Это рай?! – закричал Прокофьев, – с такой-то квартплатой! И с этим нашим «трибуналом», наконец. Или он у тебя как-то так, вперемешку с жизнью, с ее всегдашними пошлостями?

– Моя первая реакция была такая же, – улыбнулся Лехтман, – не надо пытаться понять, как «устроено», разбирать на винтики не надо.

– Видимо, надо просто верить, – съязвил Прокофьев.

– Скорее, сомневаться, – ответил Лехтман, – а насчет винтиков, это вроде как тест, если разбираешь на винтики – винтики и получишь. Сомневайся, отрицай, но в целом. Иначе пропустишь главное здесь.

– Ив чем же оно? – Прокофьев сидел весь красный.

– Не знаю, конечно же, но может, и в том, что мы даны самим себе в искомом, вожделенном за пределом… или это эксперимент такой: мы в этом недосягаемом – люди всегда хотели лишь только достичь… и только… Чтобы мы до-говорили, до-писали, до-думали свое?.. Что мы в этом за?.. Не понимаю, неужели это так ценно, так нужно… или просто милосердие такое.

– Наверное, только милосердие, – сказал Лоттер. – Но, если это эксперимент, то довольно жестокий.

– Мы даны себе такими, какими должны были быть или хотели бы быть.

– Вот это мило! – поперхнулся Прокофьев. – Я сижу в своей каморке на чердаке, исхожу желчью то по поводу скомканной жизни, то насчет собственной бездарности и оказывается, что я этого хотел?! Где здесь новая твоя свобода от судьбы и жизни? Что здесь в пользу бытия? Скажи мне! Нет, нет, скажи!

А я, может, и в самом деле хотел, чтобы так…

– Ты, наверное, прав, – ответил Лехтман, – здесь не может быть замысла о нас, я сбился, конечно же. Только это за пределом.

– Вот что, Меер, – начал Лоттер, – предположим даже всё так. Но «результаты» наши в этом за…не впечатляют. (Я по себе сужу, естественно.) И наша, наша (?!) реальность эта – не впечатляет. То есть ради этого не стоило бы… и мы (ты прав, Меер) не оправдаемся здесь. Пусть тысяча лет пройдет, пусть миллион.

– Да, наверно, – кивнул Лехтман, – рай (если это и вправду рай) не есть Свет.

– А вот ради этого и стоило бы как раз, – подхватил Прокофьев, – но он, быть может, не означает и «бессмертия», не обещает его душе?

– А я хотел вот именно света, – сказал Лехтман, – той последней полноты хотел, пусть это даже будут свет, полнота безысходности… Но получается все та же жажда абсолюта, – недостижимого и абсолюта, и всё та же тоска по ним – тавтология какая-то… только уже не выдержать – жил на это уже не хватает, не хватит – мышц, мозга, легких.

– Но и тавтология надежды и возможности,  – сказал Лоттер.

– А нам не понять здесь… и не вглядеться толком, – попытался улыбнуться Лехтман.

– Но это тоже тавтология, – улыбнулся Лоттер, – хотя мера все же будет другая и чистота. То есть во имя чистоты это все?!

– Ты хочешь сказать, что она того не стоит? – Прокофьев начал было с сарказмом, а вот закончил…

– Рай, это когда чистота потери, – не дослушал его Лоттер, – потери того, что мы сами так вот не можем, не в силах, не вправе потерять за-ради недостижимого.

– Значит, рай не есть то самое «Недостижимое»?! – взвился Прокофьев. – Недостижимое не есть «рай» (кто ж сомневался), скорее Ничто, мы же, кажется, самих себя уже убедили в этом.

– То есть мы искали не рая вовсе?! – голос Лехтмана. – Но ведь и не Ничто искали, в самом-то деле! Мы пытались посредством Ничто, через Ничто. Ведь так? Так?!

– Я не уверен, что мы вообще искали, – вдруг уже совершенно спокойно сказал Прокофьев. – Само собой получилось так. Жаль, конечно, что потеря, о которой сейчас так пафосно Макс, есть не единственная если, то уж точно, что главная наша свобода… Единственный способ нашей победы над жизнью ли, бытием, может, и смертью… И вот это мое, чуть ли не разочарование – нет, оно просто уже умиляет.

– Чистота усилия, прорыва, но в полноте бытия, не обольщаясь насчет абсолюта, Ничто и прочего. Насчет свободы не обольщаясь. При несводимости нашей к пределу, неожиданной для нас самих. Рай ли это? Не Рай? – Лоттер взял со скатерти свои очки, но так и не надел их. – И без особого интереса к собственной персоне. – Лоттер поднес очки к глазам на манер старомодного пенсне, пародируя наше глубокомысленное вглядывание в самих себя.

– Нам выпал шанс, – у Лехтмана дрогнул голос, – а мы так и не знаем, на что… и даже цены его не знаем. Может, на самом-то деле, во время свое, я сгорел в печке какого-нибудь

Освенцима. Извините, наверное, это дурной романтизм, такая вот извращенная жалость к себе, у меня бывает. Я пытался о том, что не во времени и не в вечности дело, и рай (если рай), он не ради , не для… И все же здесь есть какой-то соблазн, пусть даже Рай и не виноват в этом…

Они расстались уже затемно. Лехтман, как он это делает иногда, таинственно исчез, наверное, к женщине.

Улочка. Бюргерские домики, уже спящие. Бюргеры рано ложатся. Тихий свет фонарей. Трамвай пробежал, раскачиваясь. Прокофьев с Лоттером, как они смотрели сейчас! Силуэты гор. Небо со всеми звездами. Где-то внизу река, чуть слышна сейчас. Ароматы, дыхание, холод, плоть этой ночи.

– Макс, а ведь и мне временами казалось, что Реальность специально как бы оставляла нам лазейку – возможность догадаться об ее условности. Иногда это было остроумно, иногда пугающе, а я все как-то отвлекался.

– На жизнь?

– А время, неужели ты никогда не чувствовал, Макс, что время здесь тоже условно, при всей неодолимости?

– Во всяком случае, было сознание такое, что здесь иллюстрация некой независимости, свободы, может, не нашей, конечно не нашей, но бытия от времени, пусть и нечеткая, оставляющая за собою право всегда показать нам язык.

– Даже, если Лехтман не прав, «ошибся», «спутал», – говорит Прокофьев, – если б от меня зависело, я бы наверно хотел, чтобы так… пусть это и самонадеянно, конечно. В смысле, я не уверен, что смогу на таком накале. То есть уверен, что не смогу. К тому же вот так, вне надежды. (Значит, получается, что надежда до того у меня была?!) Как вот только теперь тратить себя на ерунду, забивать голову какой-нибудь мыслительной дребеденью? А ведь придется, куда ж деваться.

– Не каждый день узнаёшь, что тебя, может, даже и нет, – улыбается Лоттер, – но это опять же для Бытия, – Лоттер перестал улыбаться, – неважно, есть ли мы, нет, есть ли Реальность, возможна ли, – всё держится Бытием… и в Бытии, и по обе стороны… тут важно только не путать с оправданием Бытия. А Меер первый среди нас, кто перестал заискивать, обольщаться…

– Ты считаешь, – спросил Прокофьев, – что он пытается… и тогда, этим своим, почти что удавшимся суицидом пытался отказаться от рая?

– Рай (его рай!) теперь уже вряд ли добавит ему, но он благоговеет… А Тайна так и останется Тайной.

– Так вот, добавить нераскрываемому, не раскрыв, не раскрывая… Добавить что-то необыкновенно значимое, важное, над которым ты сам не властен… вот так, без гарантий для себя, посмеявшись над гарантиями… даже если это рай (только это и рай?!). А я не верю, что в этом предназначение наше, – говорит Прокофьев, – потому как не только непосильно, мучительно, но и слишком лестно для нас.

– Рай это над предназначением. Я не говорю, что если есть это самое над… то вот уже и рай. Это было б нечестно и, прежде всего, по отношению к самому раю.

– Это наше, по большей части риторическое, и уж точно что занудливое вопрошание о нем.

– Но, оказалось, это больше, чем мы могли… больше того, на что мы вправе были вообще рассчитывать.

И где-то в верхней, должно быть, точке места, которого нет, они стояли и смотрели на эти огни, на город по склонам, на это громадное, до какой-то пьянящей жути небо… потрясенные внезапной, неимоверной чистотой мига и Вещи…

Доктор Ломбертц ел пирог. Изумительный, черничный, его любимый. Такой пекла только тетя Клэр. А вот и она. Она угощает его: «Кушай, Клаус». Какой изумительный, сочный пирог. «В колледже такого не подадут», – говорит тетя Клэр. И доктор Ломбертц вдруг понимает, что колледж, это его еще не начавшееся, долгое и, как ему было обещано, славное будущее, уже отняло у него это тихое, мягкое до… и сладкая слеза падает на черничную мякоть. Тетя Клэр кладет ему руку на плечо и ласково гладит: «Клаус».

Вдруг она начинает трясти его и превращается в ту сухую, с пучками, гроздьями вен, с запахом залежалой рыбы там, много старше его, с которой и был у него первый опыт. «Клаус! Клаус!» Она тут же становится старше, покрывается старостью на глазах: «Клаус! Клаус!»

– Клаус! – доктора Ломбертца трясла госпожа Ломбертц.

– Ну что такое! Господи!

– Помнишь ли ты дословно, что кричал тогда старичок-сын насчет восстановления справедливости в отношении его отца? – Доктор Ломбертц вообще не помнил:

– Который час, дорогая? А?!

– «Требую справедливости для моего отца». Понимаешь ли ты, что это может значить?

– До утра с этим нельзя было?

– Любовником Кристины был какой-то вошедший в историю негодяй. И этот полупомешанный сын начинает борьбу за восстановление имени отца, за переписывание школьного учебника. Иначе, почему бы Кристине пугаться так, до кондрашки. И адвокат намекал.

Немая сцена.

Доктор Ломбертц застонал и накрыл голову подушкой.

– Хватит стонать, – отняла подушку взявшая себя в руки госпожа Ломбертц, – я не сказала, что это так.

– Так! – стонал доктор Ломбертц.

– Я сказала только, что это может быть так, с тою же самой вероятностью, как и то, что вы предвкушаете сейчас всем Университетом.

Доктор Ломбертц пытался вспомнить, кто из отрицательных героев нового времени мог хоть как-то совпасть по хронологии с Кристиной и с этим сыном, но ему, как назло, приходили в голову только вполне приличные люди.

– Надо подготовиться и к этому варианту, – шептала супруга, уже улегшись. – Пока время есть, надо как-то подстраховаться.

...

\\ Из черновиков Лоттера \\

Путь, которого нет, выводящий к безмолвию, пустоте, отчаянью, свету…

Прожил своё, как сумел, временами очень старался. Столько подлинного, настоящего упустил, не заметил просто. Упустил так бездарно, что это не переплавить ни в чистоту Тоски, ни в Опыт… То есть утешить себя, получается, нечем.

Как сердечник в липкой ночи, пытающийся нащупать дрожащими пальцами спасительный пузырек, что вернет ему чуточку воздуха, он-Лоттер, хватается за Бога и Вечность, за их невозможность, у него иногда получается… Не разменивался слишком уж на событийность, обстоятельства, биографию. Время? при всей своей иллюзорности, не то чтобы уж беспощадно, просто лишено воображения… Мыслил. Стихослогал. Пытался. И то немногое, что сумел он выхватить у немоты (?), то немногое, что имело отношение к абсолюту (?) – не оправдывало, не оправдало… Лоттера? жизни Лоттера? жизни вообще? И не должно… хотя, конечно, жаль… Если честно, жаль…

Все, к чему он ни прикасался – все обращал в слова. Пусть и был заворожен словами – обратил все в слова, не более. (Да и в словах-то не разобрался.) Но видел тень того, что превыше. Тень тени.

Эта внезапность сознания – в нашей доле и участи (если взаправду) и нет ничего… Эта свобода его быть никем. Но и это тоже слова. Его любили две чудные женщины. Сколько света, то есть немного – полоска, капля. Сколько Страдания – не его, конечно же, он не дорос, да и не выдержать ему… Сколько Страдания, Вины, Не-раз-ре-ши-мо-сти. Достиг ли он – он-Лоттер того, ради чего только и жил (если стилем) – в общем, да… пусть это не принесло ни удовлетворения, ни покоя – пусть… Его предназначение – кануть. (Хорошо, что он знает.) Что ж, теперь можно и без следа.

Этот внезапный, обрывающий внутренности страх смерти в ночи. И высвобождение – сознание высвобождения, потому как страх, но не смерть. Этот пульс. Этот пот. Эта ночь – ее душная туша. Липкий вяжущий вкус собственной гортани. Столько усилий, чтобы заснуть и счастье проснуться сейчас. Надо будет сказать Мееру, что это за рай такой, если боишься смерти.

А если б и вправду сейчас? Он пожалуй что не готов. Хоть сто раз говорил, что «наелся жизнью». Смерть. Собрать себя пред ее лицом. А вдруг вот застанет на ерунде какой-нибудь, на кривлянии, позе… На чем-то таком твоем промежуточном, но терпимом с поправками: «это всё так», «ненадолго», «пока что». С чем он подойдет к ней? Он-Прокофьев?! Успокоиться бы на чем-то посильном и честном. А должен вот превозмочь… глубину жизни (примерно так), позади вот оставить должен много чего такого, что его превосходит безжалостно, неимоверно… За-ради? Чистоты мысли (?) немыслимости Бытия (?) истечения света из ничего (?)

Поделиться:
Популярные книги

Идеальный мир для Лекаря 19

Сапфир Олег
19. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 19

Сердце Дракона. Том 11

Клеванский Кирилл Сергеевич
11. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
6.50
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 11

Стеллар. Заклинатель

Прокофьев Роман Юрьевич
3. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
8.40
рейтинг книги
Стеллар. Заклинатель

Дракон - не подарок

Суббота Светлана
2. Королевская академия Драко
Фантастика:
фэнтези
6.74
рейтинг книги
Дракон - не подарок

Девочка-яд

Коэн Даша
2. Молодые, горячие, влюбленные
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Девочка-яд

Авиатор: назад в СССР 14

Дорин Михаил
14. Покоряя небо
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Авиатор: назад в СССР 14

Метка драконов. Княжеский отбор

Максименко Анастасия
Фантастика:
фэнтези
5.50
рейтинг книги
Метка драконов. Княжеский отбор

Последний Паладин. Том 5

Саваровский Роман
5. Путь Паладина
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Последний Паладин. Том 5

Приручитель женщин-монстров. Том 5

Дорничев Дмитрий
5. Покемоны? Какие покемоны?
Фантастика:
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Приручитель женщин-монстров. Том 5

Дайте поспать! Том II

Матисов Павел
2. Вечный Сон
Фантастика:
фэнтези
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Дайте поспать! Том II

Целитель. Книга вторая

Первухин Андрей Евгеньевич
2. Целитель
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Целитель. Книга вторая

Табу на вожделение. Мечта профессора

Сладкова Людмила Викторовна
4. Яд первой любви
Любовные романы:
современные любовные романы
5.58
рейтинг книги
Табу на вожделение. Мечта профессора

Скрываясь в тени

Мазуров Дмитрий
2. Теневой путь
Фантастика:
боевая фантастика
7.84
рейтинг книги
Скрываясь в тени

Идеальный мир для Лекаря 14

Сапфир Олег
14. Лекарь
Фантастика:
юмористическое фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 14