Хроника жестокости
Шрифт:
– Только подумайте! – стала жаловаться мать, обращаясь к продавцу, вышедшему посмотреть, что происходит. – Как девочка пропала – все про нее забыли. Думали, наверное, что ее уже на свете нет. А теперь, когда ребенок нашелся, вернулся домой, всех так и распирает: что было да как было? Ну разве так можно?! Совесть-то надо иметь!
– Мама! – Я потянула мать за рукав. Ее гневные сетования только привлекали ко мне внимание. Однако она стряхнула мою руку и продолжала:
– Или, может, расстроились, что девочка жива осталась? Лучше было бы, если бы она умерла?
– Никто же ничего такого не говорит, госпожа. Успокойтесь, пожалуйста, – пытался успокоить мать продавец,
– Ничего подобного. Еще как говорят. Смотрят на нас подленько. Да вы сами поглядите – вот, вот.
Мать повела рукой, указывая на выстроившихся в отдалении по кругу женщин. Одна из них, средних лет, взяла мать за руку. Видимо, приняла ситуацию близко к сердцу. Ее дочь раньше ходила к нам на занятия по музыке.
– Китамура-сан, пойдемте домой. Кэйко, бедняжка.
– С чего это она бедняжка? – набросилась мать на доброжелательницу. – В чем она бедняжка, скажите! Что? Нечего сказать?
– Кэйко переживает из-за вашего шума. Пойдемте домой. Я вас провожу.
Мать посмотрела на меня сверху вниз так, словно только что вспомнила о моем существовании. Потом прижала к лицу ладони и залилась слезами. Что-то упало – опрокинулась магазинная корзинка, на пол посыпались стаканчики и коробочки с йогуртом. Подбежали несколько женщин, стали успокаивать мать, отвели нас домой. Не переставая рыдать, мать постелила себе и уснула. Так, шаг за шагом мы с матерью отрывались от окружающего мира.
Закидоны матери причиняли мне боль. От всего этого бреда в ее голове насчет того, как я пострадала от похитителя, от навязчивой идеи, что меня могут снова похитить, было очень тяжело. Если описать все, что происходило со мной и вокруг меня после того, как я вырвалась из плена, станет понятно, в каком неустойчивом положении я оказалась. Фантазии, рождавшиеся в мозгу у матери, распространялись и на меня.
– Ты хотела сбежать из дома? Ведь так? Потому и пошла за этим типом.
Она была права: в тот вечер, когда я оказалась в руках Кэндзи, я ненавидела ее. Ненавидела за то, что из-за нее мне приходится ездить в балетную школу в соседний городок, за то, что она заставляет меня надевать одно и то же трико, за ее грубые манеры. Поэтому я ничего ей не отвечала. Мать наседала на меня все сильнее, но неизменно кончалось вымаливанием прощения:
– Прости меня, девочка! Как я могу тебя обвинять?! Дура последняя! Как у меня язык поворачивается?! Прости свою маму! Ну что мне сделать, чтобы ты меня простила?!
Пока меня не было дома, мать все время кого-то обвиняла: преступника, иногда отца, совершенно посторонних людей и, наконец, саму себя. Мы с ней обе изменились, стали совсем другими. Я – незаметно, тайком; мать – в открытую, так, что было видно всем.
В начале апреля, перед самым учебным годом, произошло важное событие. К нам домой вместе с Сасаки пришел мужчина. Раньше я его не видела. Думали, он из детского консультационного центра, но оказалось – нет, следователь. Выступающий вперед подбородок, очки в черной оправе, невзрачный синий костюм, белая рубашка, аляповатый галстук. Формально поздоровавшись с матерью, он сразу переключился на меня, давая понять, что у него не так много времени.
– Кэйко-тян! Это господин из прокуратуры, – легко, как о чем-то само собой разумеющемся, объявила Сасаки, не заметив, как я вздрогнула при ее словах [17] . – Миядзака-сан.
Миядзака стал торопливо вынимать из своего портфеля какие-то бумаги. Движения у него были скованные, неловкие. Взгляд скользнул по его левой руке, и я тут же отвела глаза. Вместо кисти у него был протез, искусно сделанный из чего-то вроде резины телесного цвета.
– Здравствуй, Кэйко-тян. Похоже, с тобой все в порядке. Вот и прекрасно. Я хочу кое о чем тебя спросить. Специально пришел, чтобы тебе к нам не ездить. Много времени это не займет. Хорошо? – деловито заговорил Миядзака, не показывая вида, что заметил, как я посмотрела на его протез. Сасаки, расплывшись в улыбке, тихонько сидела на своем месте. Я покосилась на нее.
17
По-японски «прокурор» и имя похитителя Кэйко звучат одинаково.
– Извините, Сасаки-сан! Но я хотел бы поговорить с Кэйко наедине.
– Давайте вместе там подождем, – предложила Сасаки застывшей в тревоге матери, выводя ее из ступора.
Миядзаке было достаточно одного моего взгляда, чтобы понять, что присутствие Сасаки вызывает у меня безмолвный протест.
– Вот какое дело… Я веду следствие по твоему делу, но пока никак не могу в нем толком разобраться. Многое непонятно. Хочу тебя послушать. Поговорим, не возражаешь?
– Ладно. Хотя…
– Что – хотя?
– Хотя мне тоже непонятно.
Миядзака посмотрел на меня как-то странно.
– Так… Я вижу, ты хорошая девочка. Мне кажется, мы все ошибаемся на твой счет. Что я имею в виду – до нас никак не доходит, что бывают такие умные дети, как ты. Вот мы получили от тебя показания и думаем: это же ребенок, что он может сказать? Спрашиваем, спрашиваем, а слушаем вполуха. А надо разговаривать по-взрослому и относиться соответственно. Иначе можно истину-то и упустить.
Я что-то промычала в ответ. Нельзя, чтобы этот въедливый дядька докопался до моей тайны.
– Сасаки-сэнсэй беспокоится, поэтому не будем терять времени. Давай сразу к делу.
Миядзака положил резиновый протез на правую кисть – настоящую мужскую, с бросавшимися в глаза узловатыми суставами. Рядом с ней искусственная рука казалась изящной и тонкой, она больше напоминала женскую.
– Вот какое дело… Поиски Митико Ота… ну, помнишь ранец?.. ни к чему не привели. Неизвестная восемнадцатилетняя девушка к ней отношения не имеет – учебники-то в ранце новые. Новое издание. Я вот что думаю: преступник, Кэндзи Абэкава, хотел быть женщиной, поэтому сам написал на учебнике это имя. Понимаешь, о чем я?
Я неуверенно покачала головой, притворившись, что не понимаю, куда он клонит, а сама старалась сдержать дрожь.
– Я собирался назначить графологическую экспертизу, чтобы проверить, но Абэкава говорит, что, кроме своего имени, больше ничего писать не умеет. То же подтверждают люди, работающие в его цехе. Однако в его комнате была обнаружена тетрадь, значит, он мог что-то писать. Ты не видела?
– Нет, – быстро ответила я.
Рука Миядзаки, делавшая пометки в блокноте, застыла – наверное, я слишком поспешно открестилась от этой тетради. В глазах следователя мелькнуло подозрение и едва уловимая враждебность. Я избегала сердитых взрослых, боялась их. Было понятно, что Миядзака отличался от всех взрослых, которых я знала. Ему было все равно, что мне всего одиннадцать лет. Для него я была человеком, который может дать показания. И не только может, но и должен. Чтобы помочь раскрыть порученное Миядзаке дело. Он почувствовал, что я струсила, и тут же ловко сбросил с себя сердитую маску.