Хвала и слава. Том 1
Шрифт:
Анджей очень любил эти ранние прогулки. Парк и лес стояли недвижимо и словно улыбались, роса блестела на траве и мочила его сандалики, надетые на босые, тонкие, как палочки, ноги. Потом эти тонкие ноги очень смешно торчали из-под куцего стихаря с кружевцами по подолу — изделия супруги церковного сторожа. Правда, смеялся только Антек, Анджей не обращал внимания, какие у него ноги.
В часы, проводимые в костеле, он предавался наивной набожности. Таинственная тишина маленького и неказистого храма очаровывала его. Иногда приходили и другие ребята: Олек — племянник церковного сторожа, Алюня — брат местной портнихи и дылда Стефан, со знанием дела рассуждавший о богослужениях, мессах и важности святых даров. У Стефана был шрам на лице, и его лихость нравилась обоим братьям, а особенно Антеку. С этими ребятами Антек озорничал, носился вокруг костела и даже в ризнице вел себя неподобающе. Хоть Анджей и преклонялся перед старшим братом и никогда не решался осуждать его, но в этом поведении Антека в ризнице он усматривал нечто дурное. С той поры слепое благоговейное
В ту пору Анджей начал понемногу разбираться в семейных отношениях. Может, это следует приписать особой его впечатлительности, ибо Антек, например, ни над чем не задумывался и даже не представлял, что, помимо того, что касается его лично, существуют и постоянно назревают какие-то проблемы. Но Анджею было совершенно ясно, что мама не любит этого дома, не вполне доверяет тете Эвелине и что в отношениях пани Голомбек с теткой, которая ее, можно сказать, вырастила, есть какая-то глубокая трещина. Мать если и приезжала порой — а случалось это не более одного раза за все лето, — то обычно не тогда, когда приезжал отец. Даже тетя Кошекова, сестра отца, появлялась в доме Ройской чаще, чем мама. Анджей души не чаял в тете Кошековой, своей крестной матери, и радовался ее приездам. Тетя Кошекова дарила «малышу», как называла Анджея, всякие удивительные лакомства и игрушки, привозила ему вещи совершенно неожиданные, и это было чудесно. Из огромной сумки она извлекала, например, кокосовый орех или коробочку с немыслимо сложной головоломкой, или кубики, которые дарят двухлетним детям и которым в глубине души несказанно радовался Анджей, или, наконец’, доставала из кармана куклу — негра или китайца. Анджей стыдился играть с куклой, Антек дразнил его за это и даже грозился, что расскажет Стефану, — так что игрушка немедленно переходила в распоряжение Геленки. И все-таки Анджей еще долго считал ее своей собственностью и каждое утро спрашивал сестренку:
— Куда ты девала моего китайца?
Тетя Кошекова, хотя она и обитала в маленькой квартирке на Праге, держала мебельную лавку и была простой женщиной, отнюдь не стеснялась в Пустых Лонках, свободно расхаживала по всей усадьбе, заглядывала в бараки и говорила Ройской:
— Как вы разрешаете своим людям жить в такой ужасной грязи?
На это Ройская только пожимала плечами.
— Что я могу поделать? Бараки белят каждый месяц…
Дети называли Ройскую тетей. Тетя никогда не ходила в бараки, она только вызывала либо управляющего Козловского, либо практиканта Россовецкого и говорила:
— Кошекова уверяет, что в людских очень грязно…
На что и Козловский и Россовецкий неизменно отвечали:
— Пусть Кошекова не в свое дело не суется.
Мама обычно казалась смущенной, когда приезжала в Пустые Лонки, одевалась тщательней, чем в Варшаве, нацепляла какие-то драгоценности. Мальчики этого не одобряли, они говорили, что мама «наряжается», и считали, что это ее портит и она не такая очаровательная, как дома. Анджей никак не мог понять, почему мама так меняется в Пустых Лонках, и думал, что она чувствует себя здесь несчастной. Порой Анджей задавался вопросом, счастлива ли она вообще. Он размышлял над этим во время одиноких прогулок, когда спешил к заутрене в Петрыборы или слонялся по парку, собирая дикую малину и цветы, которые носил тайком в круглую часовню к надгробью дяди Юзека. Чем сильнее недолюбливал он Валерека, тем больше интересовало его все, что говорили о дяде Юзеке. Дядя рос вместе с мамой и был только чуточку старше ее. Мама всегда улыбалась, говоря о нем. Ройская редко его вспоминала, но и у нее тогда тоже сияли глаза. На комоде в гостиной в голубой плюшевой рамке стояла фотография дяди в военной форме. У него было скуластое, с неправильными чертами, круглое лицо и большие светлые глаза; когда никто не видел, Анджей внимательно приглядывался к этой фотографии. Как-то приехал Генрик Антоневский, художник, писавший портрет Ройской. За ужином, когда в комнате не было хозяйки, он подробно рассказал о битве под Каневом и о смерти Юзека. Анджей слушал с широко открытыми глазами. Тетя Михася сказала:
— Слава богу, что миновали эти ужасные времена!
И все вздохнули с облегчением, что битва под Каневом уже не повторится и что молодежь может работать, учиться и любить, а не ходить с винтовками и стрелять в других людей.
И вот Анджей, нарвав цветов (а он умел составлять очень красивые букеты из полевых цветов), всегда возлагал их на покоившуюся посреди круглой часовни красную мраморную плиту, на которой была высечена простая надпись: «Юзеф Ройский, 1898–1918». Он всегда пробирался в часовенку так, чтобы никто его не заметил, и потому в прогулках с цветами на могилу дяди было для него что-то таинственное. Он осторожно отворял ажурные железные дверцы, ведущие в часовенку (чтобы они открылись, следовало нажать сердцевину одного из выкованных из железа подсолнечников), клал цветы на плиту и тут же выходил. Анджею было некогда читать здесь молитву за упокой души дяди, он молился за него в Петрыборах, как и за маму, и папу и бабушку Михасю. Да, тишина храма, щебетанье ласточек за окнами и шелест дубов и лип, стоявших вокруг костела, наводили его на размышления о них всех, живых и мертвых, которые постепенно начинали заполнять его мир, мир Анджея Голомбека.
V
Имущественные дела Януша по-прежнему вел Шушкевич, но все чаще он передоверял отдельные операции и не особо значительные поручения своему племяннику Адасю Ленцкому, или, как тот сам именовал себя на визитных карточках, Адаму Пшебия-Ленцкому. Пшебия-Ленцкий, оболтус лет двадцати с лишним, учился в Высшей школе сельского хозяйства. Родом он был из города Гродно, как и сам Вацлав Шушкевич, который в ранней юности даже был вхож в дом Элизы Ожешко{109}; мать Адама Ленцкого сравнительно недавно перебралась в Белосток и содержала там портновскую мастерскую. Старшая сестра вышла замуж за богатого архитектора Гольдмана, чем, собственно, и можно было объяснить тот факт, что Адам завел некоторые знакомства среди состоятельных жителей Варшавы и потихоньку пробирался на место своего дядюшки в управлении бумагами и имуществом влиятельных доверителей.
Если не считать Коморова, имущество Януша состояло только из процентных бумаг — из закладных городского и земельного Кредитного товарищества в Варшаве на общую номинальную сумму около четырехсот тысяч злотых. Были еще, правда, закладные Киевского городского товарищества, но, несмотря на переговоры, которые велись со времени Рижского перемирия{110}, польская казна не принимала их и не возвращала их стоимости. Варшавские бумаги приносили не то шесть, не то шесть с половиной процентов в год. Один раз в квартал Шушкевич с Янушем отправлялись в хранилища Коммерческого банка, в подвалы, где встретившиеся знакомые обычно чувствовали себя так неловко, будто столкнулись в коридоре публичного дома. Доверитель и поверенный запирались в клетке с жестяными ящичками, которые доверху были набиты голубыми и розовыми бумагами, и, вооружившись длинными ножницами, стригли купоны. Бумага была плотная, они складывали сразу по нескольку больших листов, так что резать было нелегко. После очередной стрижки купонов Шушкевич жаловался, что у него болят руки и что он страшно устал. Кроме того, Шушкевич проверял длинные тиражные таблицы. Он был очень доволен, если на какую-нибудь из бумаг, принадлежавших Янушу, падал выигрыш, и на выигранные деньги немедленно приобретал новые закладные, а иногда — впрочем, довольно редко — акции компании Лильпопа, братьев Яблковских или Норблина. Отрезанные купоны предъявлялись в кассу, и через несколько часов Януш выходил из здания банка с кругленькой суммой в кармане. Этих денег ему хватало до следующего визита в подвалы Коммерческого банка, так как потребности Януша были очень скромны. К тому же и Коморов стал приносить некоторый доход.
Но примерно к 1930 году поступление доходов по купонам нарушилось. К великому огорчению Шушкевича, бумаги упали в цене, и к тому же, согласно новым правилам, купоны нужно было предъявлять за несколько дней, потом за несколько недель вперед и, наконец, банк просто снизил выплачиваемый процент. Это было, конечно, сделано на основе закона, принятого польским сеймом, но у Шушкевича все это не укладывалось в голове.
Раньше, получив деньги, Януш с Шушкевичем прямо из банка отправлялись в кафе «Лурс», где к ним присоединялась пани Шушкевич — в прошлом Потелиос. Она заказывала чашку шоколада и два пирожных: глазированный кекс с орехом и круглое, облитое карамелью пирожное с желтым кремом внутри. Счет, разумеется, оплачивал Януш.
После того как был снижен выплачиваемый процент, пани Шушкевич по деликатности своей перестала приходить на чашку шоколада, хотя Януш передавал ей через мужа настойчивые приглашения.
Шушкевич, который чуть не всю свою жизнь скупал и продавал бумаги, «помещая» чужие и свои деньги, никак не мог примириться с самоуправным снижением доходов, так больно ударившим по интересам владельца закладных.
— Неужели это возможно, дорогой мой граф, — говорил он Янушу, — чтобы какой-то там министр финансов сокращал доходы людей, доходы, которые на протяжении многих лет считались абсолютно устойчивыми. Ведь на бумагах ясно напечатано: «восемь процентов» или «семь с половиной процентов»; как же можно платить по ним три или четыре процента? Да ведь это разбой, революция!
Януш смеялся в ответ:
— Разбоя тут, пожалуй, нет, а вот революция — это точно!
Старик Шушкевич, поглаживая седые усы, на кого-то жаловался, кого-то поносил, однако даже не пытался вникнуть в причины кризиса, следствием которого было снижение доходов Януша и, разумеется, самого Шушкевича. Януш старался перевести разговор на темы личные, сознавая, что ничего не втолкует старику. Он, впрочем, и сам не много понимал.
— Ну как ваша супружеская жизнь, пан Вацлав? — шутливо спрашивал он, похлопывая старого биржевика по крахмальному манжету.