И бывшие с ним
Шрифт:
Над своей манерой говорить Эрнст подтрунивал. Мой тон предлагает дар интуиции, говорил он, эту завышенную самооценку внушили мне пациенты.
— Колотун нас бил на пленэре, ух!.. — сказал Юрий Иванович.
Эрнст собирался включить «бомбу».
Таблетка действовала, Юрий Иванович лежал, накрытый по грудь, через силу отговаривая друга: какое отопление в июле?..
Разбудил его лобастый мужик в цветной рубашке-распашонке. С готовностью поймал руку Юрия Ивановича своей горячей мясистой ручищей. Пятница сегодня. Наш день, ждут тебя в бане. Печку переложили, давно так не жарило. Сегодня Леня-колхозник поддавал. Четыре пропарона сделали, захода то есть.
Юрий Иванович назвал мужика Ермихой и знал, что приятно мужику на пятом десятке
Было душно, слабость, жар в голове. Юрий Иванович сообразил, наконец, как очутился здесь Ермиха: Эрнст попросил Ермиху разбудить друга. Дай бог силы дотянуть день, думал Юрий Иванович, глядя, как в стакане с кипятком бумажный пакетик распускает рыжие струйки. Только тут он понял, что душно в кухонке от «бомбы». Он передвинул вертикальный рычаг. Слизнуло огонь с решетки, лишь на крайней трубке остался огонек, фиолетово-белый, как цветок гороха.
Ермиха молчал, прихлебывая чай. Говорить было не о чем. Компания здешних старожилов, а осталось их четверо: Румын, Ермиха и еще двое, встречались с Эрнстом и его друзьями лишь в бане, по пятницам с утра; говорили там о прошлом, о старой Селезневке и редко — о нынешнем, разве что о прошлых плаваниях на «Весте» или о новых маршрутах, Ермиха одно время работал на заводе у Гриши Зотова, и разговаривали они тогда с Гришей так, будто видятся только в бане.
У дверей бани простились: Ермихе на работу надо было к двенадцати. Юрий Иванович вошел, поздоровался с ветхим стариком портным, он кивал, улыбался из своего закутка. Юрий Иванович показал старику на свою мятую рубашку — нашел ее в шкафу у Эрнста. Старуха при входе отвела взгляд, знает, на Юрия Ивановича билет куплен.
Он оказался в обширном помещении, перегороженном деревянными скамьями с высокими спинками. Прошел в угол, там две скамьи забиты мужиками — голыми и завернутыми в простыни. Двое, поднявшись, усадили Юрия Ивановича, взяли с подоконника веники, шайки и ушли. Пространщик Равиль принес простыни для Юрия Ивановича, забрал его рубашонку, на глаженье. Дальше раздеваться Юрий Иванович не стал, не по силам сегодня париться.
С противоположной скамьи к нему перебрался Додик, потребовал открыть рот, пальцем отогнул верхнюю губу: «Покажешься через месяц», и заговорил. Додик влюбился, ей двадцать семь, пятнадцать лет разницы, да при его плеши! У нее мальчик, в сад ходит, разведена. Ездили в Архангельское, ужинали, ходили в театр. Неожиданно встретил ее в одном доме, у четы с телевидения. Была с любовником, этакий гусар: усы, зубы отличные. Теперь каждый вечер Додик сидит в машине перед Центром стоматологии, глядит на нее издали. Так вот шарахнет, и оказывается, что ты старый.
Пришли с бутылкой водки из дальней компании, их место слева от двери. Просили помянуть с ними их товарища. Помните, хроменький, парикмахер? Кенигсберг брал. Помнили хроменького, как же, ерник был, шутник. Ведь он под Новый год смешал в тазу эвкалипт, яичный желток, коньяк, еще что-то да поддал? Он, покойник. На полчаса тогда впали в эйфорию, хохотали, как психи.
Юрий Иванович держал стакан, плеснули и ему. Он обводил взглядом лица друзей, с грустью, с любовью к ним, говорил про себя: а мы, мы долго еще будем вместе, верно, ребята?
Вернулись из парилки Эрнст и Гриша Зотов. Красные мраморные тела, по глаза — женские фетровые шляпы. Гриша и Юрий Иванович мальчиками после школы прикручивали к валенкам коньки, сходились на углу возле колонки и там гонялись за пробегавшими машинами, цеплялись за борта проволочными крючками. Неслись с ветром так, что высекало слезу. В боковой улице налетали на кучку золы, из-под лезвий летели искры. Тогда Уваровск топили углем наравне с дровами, и жители высыпали на дороги содержимое печных поддувал. Притягательное было в них друг для друга, милое. Гриша был из тех, кто не потеснит тебя, не стремится подчинить, кто за свой счет решает в споре,
Додик на расческе гудел танго «Утомленное солнце». Володя Буторов, полковник генштаба, — за девчонку, вторую простыню он набросил как шаль. За паренька — Гриша, он вел партнера с шиком районных танцплощадок пятидесятых годов: талии едва касается отогнутый большой палец, глаза безразличные, надолго замирает, выпятив зад вбок. Юрий Иванович подглядывал, откинувшись на спинку скамьи. Проступали отроческие черты в лицах сорокапятилетних мужчин. Смолк на полуслове Вася Сизов, нервно, скоро говорящий Юрию Ивановичу о смежниках, виновных в браке. У него корпус насоса лопнул при запуске. Сквозь толщу нынешних забот видели себя вчерашних на сборищах в горсаду: вельветовые курточки, рубашки с воротничками апаш, набеленные зубным порошком парусиновые туфли. Стиль, где бедность соединялась с курортным стилем киногероев послевоенной поры. Танго звало вернуться — куда? По Уваровску ходишь, как по чужому городу. Нет их восемнадцатой школы.
Подсел Володя Буторов, обнял Юрия Ивановича, а тот прикрыл его руку своей. У Володи снежные виски, мужчины с этакими лицами и статью играют в кино суперменов, между тем Володя говорит тихо, мягко, начисто лишен властности, он по своему существу врач, вблизи его возникает желание покровительства; их матери работали надомницами в одной артели, ребята дружили, а однажды летним днем Володя где вел, где тащил его на себе в амбулаторию: Юрий Иванович сломал ногу. Повстречались недели через две, у каждого по гипсовому сапогу — Володя сломал ногу одновременно с Юрием Ивановичем тогда же, как они пытались разжиться макухой, и провалилась под ними крыша Заготзерна. Что в Володе военного? Два ордена, не хватает двух пальцев на руке. Бывает, смешит ребят, изображая, как их школьный «русак» в гневе тряс вытянутой рукой: «Сделал целых пять ошибок» — два пальца у русака были срезаны осколками. Жена Володю бросила, оставила ему сына, себе дочку. Володя приводил в баню сына и, если тот, наскучавшись, уходил, глядел растерянно вслед. Здесь, считал он, в его поколении, сын получит противоядие чему-то, что, бесспорно, было в его матери, отказавшейся в конце концов жить на краю света — без прачечных, без свежих молочных продуктов и притом в сорокаградусной жаре.
Вася Сизов продолжал бубнить, ругал своих рабочих за распущенность, вспоминал, как он продавал за границей печи для изготовления шаров, засыпаемых в цементные мельницы, и как там рабочий скрыл от хозяина ожог ноги и вышел на работу на другой день в страхе показаться неосторожным.
Принесли выглаженную рубашку, Юрий Иванович собрался уходить. Вскочили, сбились в кучу, его — в середину. Жар тяжелых тел. Давили сверху вставшие на скамьи, плотнее сдвинулись присевшие в ногах: голова с проседью, лысая, две с тонзурами. Вася Сизов держал у лица фотоаппарат, поднимал над головой коробочку с металлическим блестящим оком.
Вспышка!
Из бани вышли вчетвером, догнал их пятый, Павел: не договорил с Юрием Ивановичем. Второй год Павел пытался опубликовать главы своей диссертации о сектантах.
Вася Сизов продолжал бубнить о каком-то «развернутом монтаже», виденном во Франции. Павел рассеянно перебил его:
— Это дело прошлое, Вася.
Вася пригнулся, будто ему дали по затылку, и пошел через улицу к своей «Волге» цвета перванш. Шел и поводил пригнутой головой.
— Где ему поставить свечу? — сказал Павел вслед Васе. — И кому? В Риме были храмы и алтари Фортуны. На Бычьем форуме, еще где-то… забыл… Где ему поставить свечу? — И дальше без всякого перехода: — Ох, опротивели мне мои сектанты.