И бывшие с ним
Шрифт:
Жена стелила себе и Юрию Ивановичу в маленькой комнате. Он сидел в кухне, дожидался дочери. Жена выходила на балкон, звала дочь. Ученики жены выросли, переженились, плодятся в окрестных домах и сейчас при звуке голоса учительницы математики испытывают теплое чувство к ней, к человеку, бессильному требовать с них, и вечерами ждут ее криков как утешительного обряда.
— Даша!.. — кричала жена.
Стайки девчонок тринадцати — пятнадцати лет кружат между домами Печатников, вдруг садятся в автобус, едут до метро, а там в центр, так же вдруг выходят на Таганке и кружат у театра, глазеют на съезд зрителей;
Дочь появилась неслышно, он угадал ее появление раньше, чем качнулась штора при движении входной двери. Мать задержала ее в коридорчике, выговаривала своим учительским голосом. Традиционный консерватизм школы как общественного института, считал Юрий Иванович, объясняется не здравым смыслом, не обереганием школы от новшеств, сегодня прогрессивных, а завтра вредных, а объясняется стихийным скоплением в учительских женщин с подобными голосами. Они объявляют несуществующим то, чего не понимают.
Девочка поплескалась в ванной; умытая, с розовыми ушками, в халатике поверх ночной рубашки, она скользнула в руки к отцу. Он вдохнул запах ее головы. Юрий Иванович не помнил ее лица, думая о ней на планерке или где-нибудь в автобусе, а помнил запах головы. Влажными были ее волосы после мытья или встречала она его у ворот пионерского лагеря с венком на голове, голова у нее всегда пахла нагретым и чуть влажным полотном и лампадкой — так отдавало вазелиновое масло, которым ей, годовалой, смазывали корочку на макушке; тогда же она упала со стола, и снимок головы показал трещинку в пять сантиметров длиной.
Запах ее головы, знал Юрий Иванович, усиливался временами. Он помнил, как с пятилетней дочерью возвращался с похорон матери. Вагон впитал в свои полы, в полки пиво, плевки, станционную гарь и дымы, вокзальную грязь подошв. Здесь чистое дыхание ребенка поднималось пузырьками, как поднимаются пузырьки со дна болота. Юрий Иванович, держа на руках спящую дочь, сидел в облачке запаха ее головы, не чувствовал ни перегара соседа, ни духа перекисшего никотина из тамбура.
Сейчас она, присев на другом конце стола, заплетала косу, движениями рук подгоняла к нему свой запах. Она ушла, Юрий Иванович взял ее ленту, разгладил на ладони, понюхал. Думал, как трудно жить женщине. Разрушительная жизнь с мужчиной, деторождения, аборты, неврозы, труд в семье — и другие, может быть, еще более разрушительные болезни одинокой женщины. И весь выбор. Падение ее годовалой не могло сойти девочке, она росла расторможенной и рассеянной, в преодолимых для сверстников ситуациях требовала помощи, плакала, бывало, истерично требовала внимания, как все слабые. Какой будет мир в ее сорок?
Юрий Иванович лежал с женой, примиренные, рука в руке. Здесь, в маленькой комнате на полу они зачали дочь. Ни газ, ни электричество тогда еще не подключили, дурманил, веселил запах паркетного лака; жена явилась увести ночевать в их комнатку в квартире ее родителей и осталась лежать рядом с ним на незастеленном матрасе; присмирела, прижималась, если майский жук начинал возиться в куче скомканных газет.
Жена вложила в его руку свою.
— Как подумаю: переедем отсюда — сил прибавляется.
Надо было остановить жену, высказанное ему завтра будет сказанным как бы им самим
— Где-то болтаешься, теряешь силу, а я несчастна, оттого злая. Эрнст… Вася… Гриша… А я?
— Гриша святой человек, — сказал Юрий Иванович.
— Святой-святой, а колоши в трамвае не оставит…
— Эрнст мается с Верой Петровной, — вставил он.
— Завтра у меня окажется неизлечимая болезнь, — перебила она. — Может, болезнь уже во мне… как долго пряталась в отце. Я боюсь будущего. Понимаю суеверных, верующих.
Он был бессилен передать словами свою веру в разумность своей жизни, в разумность жизни своих друзей. Он сказал, что бессмысленно вкладывать силы в вещи, в заборы, окапываться. Снесет бульдозер, другая ли сила.
Она в гневе вскочила с постели, подошла к окну, а затем схватила ком раскроенной ночной рубашки и запустила в него. Один из лоскутков закрыл ему лицо. Жена поняла так, что своим «не вкладывать» или «не окапываться» — как он там сказал? — он оправдывал свое бездействие, свой саботаж, а квартиру можно получить только с бою.
Он лежал с лоскутком на лице, прикосновение фланели было ласково-расслабляющим. Жена испугалась его неподвижности, вернулась, осторожно, как повязку, стала снимать лоскут. Юрий Иванович коснулся губами ее руки. Рука остановилась, а затем, помедлив, раскрылась и ласково повела по щеке и вниз, по шее, по груди, животу.
— Ты жалей меня, — говорила жена. — Когда меня не изводишь, у меня внутри слабеет от твоего голоса. Жду тебя вечерами… У меня слух становится, как у зверя.
Глава третья
Их разбудил электрический звонок. Старый, оглушительный, был противная штука, да и новый, мелодичный, не лучше. Жена повозилась в своем углу, брякнула будильник на столик и сказала:
— Хоть бы не к-тебе…
Жена вымаливала сейчас хоть соседку-невропатку в слезах, хоть черта с рогами, лишь бы не друзей Юрия Ивановича. Устала от ссор, сил нету.
— Коля-зимний пришел, — сказал Юрий Иванович. Он знал все наперед. Сейчас из уст Коли Суханова последует имя из прошлой жизни, где Коля был чемпионом страны по пятиборью и где несколько месяцев держался мировой рекорд по прыжкам с шестом на закрытом стадионе, за что тогда друзьями был назван Колей-зимним. Все говоримое Колей вначале будет предлогом. Юрий Иванович необходим Коле так же, как ежедневные дозы спиртного; сегодня отмотался от Коли старый кореш по сборам, ныне — начальник в спортивном обществе, Коля еще выше повис в пустоте и сюда явился в страхе перед этой пустотой. А затем, как он выслушает Колю, знал Юрий Иванович, они сядут в кухне и просидят до утра, ведь положить Колю негде, раскладушка на балконе, а жена не позволит взять ее оттуда. Давно с Колей не церемонится.