И бывшие с ним
Шрифт:
Ребята подстерегли Тихомирова. Оркестр возвращался с кладбища хмурой кучкой. Не скорбь гасила лица, похороны дело привычное, а труды дня. Пятясь в проулок, ребята манили: «Бутун, поди!» Уцапнули в десять рук, вырвали альт.
Втиснутый за поленницу, он не отпирался, не божился, что не хотел, не знал, не доносил! Он не ждал, что спохватится родня-оркестранты, набежит, разгонит вестарей. Что прибежит, сверкая тяжелой латунью геликона, его дядя, дружок начальника милиции и сват начальника торга, распугает своей глоткой. Тихомиров сжался, стал тугим как мяч. Мясистая переносица налилась кровью.
— Пойдешь в роно, понял? — твердил Леня. — В роно пойдешь!
— Вот вам! — шипел Тихомиров. По шепоту ребят он понял,
— Бутун, иди на попятную, понял?
— Говори, на Калерию напраслина, понял?
— Не дождетесь, — вышептывал он враждебно. — Бесполезные ваши карты!
— Пойдешь, ублюдок!
В проулке кричали, звали Тихомирова. Поспешная, взрывчатая речь его дяди. Он обращался к кому-то из своих и прерывал ругательствами: «…в бога мать, хотите жить легко!»
Блеснула над поленницей латунь трубы. Тихомирова зажали, стиснули, и вновь Юрий Иванович почувствовал, какой он тугой, тяжелый. Скинув плечами жерди прясла, подались в крапивную чащу. Стояли там, шептали:
— Пойдешь в роно?
— Говори — было! Было, два раза ходил на кружок, только ничего такого про Калерию не знаю!.. Дядька мой еще тот ботало, не слушайте его.
Тихомиров, подняв лицо, ведь он был ниже их всех, спокойно ответил:
— Бесполезные ваши карты. А что без пользы, то вредно.
Убежденно, с силой сказал.
Ему втолкнули в руки альт. Расступились, обжигаясь крапивой. Выпустили Тихомирова не в просвет, пробитый ими при отходе, а в стену крапивы. Он шагнул, и мига не помедлив. Зацепил ногой что-то железное, звонко брякнувшее, и повалился лицом в жгучие листья и стебли. Поднявшись, не оглядываясь, он пробился к пряслу. Вывалился в проулок в треске жердей и под ругань дяди, сиявшего кольцом баса-геликона на плечах.
Следом за оркестром ребята пришли в горсад; с зудящими, обожженными шеями и руками стояли за оградой танцплощадки, глядели, как Тихомиров подносит мундштук к распухшим пылающим губам. Истина «хорошо, нравственно лишь полезное» казалась Юрию Ивановичу тяжелой, как булыжник, и враждебной своей завершенностью. Ребята не стали дожидаться перерыва, ушли, откладывая столкновение на будущее, зная, как теперь кажется Юрию Ивановичу, что столкнутся с Тихомировым, упрутся лбами.
Ночью ребята забрались в районо, впихнув Додика в форточку; он затем впустил прочих через окно. Шарили в шкафах, в столах. Разбуженная сторожиха стала кричать на всю улицу, какой-то мужик схватил под окнами Юрия Ивановича и Васю. Коля, Гриша и Леня отбили их, причем сильный Леня саданул мужика крепко. Сторожиха вопила: «Муругов, узнала тебя, варначина!.. На всех докажу! Ой, милиционера ухайдакали насмерть!» Вовсе не был милиционером в гражданском, а заводской какой-то, потом узналось, из писем. Ребята добежали до водной станции, ключ от сарая у Гриши был с собой. Погрузили снасти, бочку с бензином, запасенные для похода продукты были тут же. Вшестером «Весту» в обход плотины не перетащишь. Орудуя баграми и топором, они приподняли один из двух тяжелых щитов, удерживающих воду, дальше щит сидел в пазах как впаянный. Тогда ребята подпилили и подрубили поперечины щита и взялись крошить его, только доски летели. В пробитую дверищу «Весту» пропихнули до середины. Шлюп застрял, накренясь, его заливало. Руки и плечи у них были изорваны в кровь. Вовсе отчаялись, как вдруг под треск державших шлюп досок, под напором хлынувшей воды — что ее прежде удерживало? — «Весту» протолкнуло. Шлюп плюхнулся в Сейву с двухметровой высоты.
Километрах в пятнадцати ниже Уваровска «Веста» намертво вклинилась между сваями, торчавшими, будто зубы, на слюдяной глади. После войны здесь на левом берегу была трудовая колония, будто бы колонисты строили плотину, зимой по недосмотру заполняли ее тело заодно с землей кусками льда, по весне осевшую плотину прорвало. На рассвете ребята бросили «Весту» — по берегу приближалась машина — вообразив, что за ними гонятся. Сторожиха признала Леню, оркестр донес, Коля под окнами при схватке обронил фонарик с нацарапанной фамилией, милиционер в больнице!.. Пруд спустили!
Такелаж, весла, багры попрятали по кустам, «Весту» бросили на сваях. В Уваровск возвращаться было опасно, поймают. Следующая остановка 34-го московского — в шестидесяти километрах. На разъезде товарняк, скучились на одной тормозной площадке. Проехали переезд, товарняк стал, сборный был, видно, подскочил стрелок железнодорожной охраны, говоря: «Попалися!» Посыпались, разбежались. Ловят их, сообщили по линии! В темноте Юрий Иванович и Леня Муругов, поплутав, покружив, вернулись к остаткам плотины. Чернел ряд свай, шлюп исчез.
Из-под берега позвали, там в «Весте» прятались Додик, Гриша и Коля. Оказалось, нашли «Весту» под берегом. Подняла ли тяжелый шлюп прибывшая вода? Пруд-то они спустили. Или кто сдернул ее со свай и укрыл под кустами?
До глубокой ночи прождали Васю Сизова и пошли на веслах вниз по Сейве. В темноте на моторе не погонишь, перекаты выстланы каменными обломками. Вася одумался, посчитали они, вернулся в Уваровск. Ему спустят, он отличник, обстоятельный, комсомольский секретарь в школе, со взрослыми ладит, у него и повадки взрослого, говорит мало и всегда по делу, если спрашивают. И чего ради ему вязаться с ними, он из другого класса, к «Весте» равнодушен, в команду попросился из-за Федора Григорьевича. Брать не хотели, мало ли других просилось; Федор Григорьевич за него, как говорили в Уваровске, пристал, заступился.
На рассвете причалили к крепкому берегу, разложили сушить паруса, вымыли в шлюпе. Леня требовал навесить мотор, прочие молчали, хотя грести сил не было, плечи разламывались, мозоли натерли кровавые, и тошно было глядеть на разложенные с такелажем весла, самодовольно, тяжело придавившие траву. Гриша не дал навесить мотор — мелко, винт берег, впереди путь в тысячи километров. Прочие покорно молчали, решала воля капитана.
Додик, приставленный помешивать кашу, пересолил. Будто не заметили пересола, в пути станут опекать его, несильного, не умеющего ничего делать руками, он с ними в их заединщине. Слово это бытовало на Урале со времен колонизации, когда ватажки беглых заединщиков подстерегали на тропах государевые пересылки, когда мужики-заединщики уходили с семьями в леса от насилия служивых, от приказчиков, заводили пашню и домницы; в горнозаводские времена заединщина давала силы ребятишкам защищать себя на улицах, молодняк-заединщики не давал своих в обиду на гулянках, в драках, заединщина-мастеровщина крепче держалась против заводского начальства. Заединщики помогали перебрать избу одному товарищу, вдове другого — в страду выкосить участок. Впереди гроба с дедушкой Юрия Ивановича шел дедов заединщик, старик с налипшим на брови снегом, с голой головой, повязанной ситцевым платком.
Додик не останется с ними в Москве, вернется в Уваровск и закончит десятилетку, в Перми — институт, объявится в Москве в конце семидесятых, проявит напор, изворотливость и спустится со второго этажа зубной поликлиники на первый, то есть из зубоврачебного кабинета — в зубопротезный, станет жадно точить зубы и железо — и в поликлинике, и на дому, наживет тик и дрожание рук, купит трехкомнатную квартиру, машину, обставится, заведет друзей на все случаи жизни — автомобильно-гаражных, продуктово-магазинных. Опомнится, когда напишут на него анонимку в обэхээс — напишет любовник жены с ее слов: болтлива она будет или обозлена? И когда все развалится у Додика, развеется, он кинется, разыщет Гришу, придет к нему на завод пьяненький, а с Гришей обретет и прочих и станет жить холостяком, озабоченным лишь собственным здоровьем, зубами друзей и вниманием какой-нибудь блондинки-разведенки из Института стоматологии.