И бывшие с ним
Шрифт:
Юрий Иванович увидит любовников в служебке Зимнего, прибежав к Лохматому за какими-то подробностями легенды карты, где сводились пояснения и условные знаки, помнится, у них с Гришей только что до драки не дошло из-за острова с пещерами, там жили чудовища Rolls-Royce, Ford, Deimler. (Лет двадцать спустя встреченный на улице Воровского Лохматый поведет Юрия Ивановича на Арбат и покажет дом, под которым во времена его детства находился подземный гараж.)
В служебке кинотеатра рокотал полуведерный чайник, выдувая из носика пышный султан. Дуло холодом из-за наваленных на подоконник банок с красками. Лохматый и Вера Петровна вяло отлепились друг от друга. В медлительности,
Лохматый оставался сидеть на ящике, его поставленный на щит валенище носком упирался в черный, с белым шнуром воротник недорисованного эсэсовского мундира.
Юрий Иванович вышел из Зимнего, с нежной жалостью думая о чесаночках Калерии Петровны. Подшивать она их не отдавала, чтобы не потеряли изящества; тонкие подошвы, догадывался он, каждый раз отсыревали на мазутных, влажных мостках, огибающих депо.
Как очнется он после смерти деда и станет жить у Калерии Петровны в Итээровском доме, первым делом отнесет ее белые чесаночки сапожнику подшивать, а на подошвы изрезать отдаст еще не старые дедовы пимы, выходные, тоже белые.
Отнесет ее чесаночки на подшивку, не спрашиваясь; с угасанием деда все вокруг теряло смысл, мир истаивал; когда же Юрий Иванович очнется, все вокруг окажется на своих местах, не будет лишь восторженного чувства, влюбленности в Калерию Петровну. Он окажется привязан к ней глубже, так осиротевший сын связан с матерью пережитым — увидев ее слабость.
Такое превращение началось с подслушанного разговора в больничке; простившись с дедом, Юрий Иванович дожидался Калерию Петровну на лестнице и услышал имя-отчество деда. Знакомый хриплый голос: говорил сосед деда по палате. Помру, сказал дед соседу, в среду на будущей неделе.
— Это сколь же он себе отпустил, кузнец-то? — спросил второй голос.
Юрий Иванович перегнулся через перила и увидел струю выдохнутого дыма. Растекаясь, дым поднимался к его лицу.
— Сегодня пятница… Счас… посчитаем, — проговорил знакомый голос. Выдвинулись из-под лестницы руки-крюки. Пальцы корявые, как бы с зароговевшей кожей, темной от работы с железом. Большой палец правой руки с черным, пришибленным ногтем поддел мизинец левой, будто через силу согнул. Прижал, подержал так и взялся за безымянный. Юрий Иванович глядел оцепенело. Палец с черным ногтем отмерял дни дедовой жизни.
Спрятался за шкаф тут же на втором этаже, слышал, как спрашивала о нем Калерия Петровна, как прощалась с Федором Григорьевичем. Тихонько спустился, с фуфайкой и шапкой в руках вышел под дымное зимнее небо. Прятался за стволом тополя. Дождался Федора Григорьевича, догнал. Доктор понял, что он знает о близкой смерти деда, заговорил как с равным. Рассказал о пропавшем без вести на фронте старшем сыне; отец застал мальчика со спичками за дровяником, зажал между колен и воткнул горящую спичку ему в ладонь, говоря, что запрещает касаться розеток, брать иголки и спички. Знает он, сын до дня гибели не простил случая за дровяником, мягкий был человек, с детской памятью. Юрий Иванович тогда не слышал Федора Григорьевича, однако про детскую память запало, и он по сей день не знает, в чем состоит это свойство памяти. Доктор привел его к себе в дом. Поили чаем? Разговаривали? Обжегся щекой о железный бок голландки. Запомнилось ли потому, что колотило, заколел за тополем? Или догадался о бессилии Федора Григорьевича: деда ему не спасти?
Он ушел от доктора, добрался до старообрядческого конца Уваровска; бродил в темени. Нашел дом меховщицы Анны, к ней Федор Григорьевич лет пять назад привозил Юрия Ивановича с ознобышами, сделанная женщиной мазь и баня вылечили мальчика. Не отпирали, вышел не то мужик, не то парень, сказал «Нету», и весь разговор. Кого нету? Может, не расслышал он? И не к тем стучал Юрий Иванович? Пошел на другой конец, к своей крестной бабе Липе, тетке отцовой, тоже нету, в часовню пошла, сказали. Опять трактом через город, по заметенной дороге поднялся к черной горе, по тропинке между крестами и соснами вышел на окошки часовни. Постучал, назвался, впустил его бородатый мужик.
В часовне тихо, пусто. Выглянула из второй комнатки женщина, помаячила: приходи, дитятко. Чаевничали там несколько старух и немолодых женщин, баба Липа тут, и меховщица Анна была тут же. Печь истоплена, Юрий Иванович отогревался. Подали ему в руки стакан с чаем и картофельную шаньгу, должно, из числа нанесенных за сегодня кусочков.
— …Все умели, парень, — заговорила Анна. — Вышла замуж, в Черемиски, а они кожевенники… Вонь, с души воротит. Притерпелась, есть садишься и не жуешь… Шить научилась, тятенька иной раз скажет: энту борчатку пусть Анна сошьет. Вроде честь. А до чести ли, меня туда-сюда гоняли: Анна — затычка банна. Мой-то рано умер, а у меня семеро, все мелюзга, одна пласталась в огороде да везде. Уж этих полушубков я сшила на целу армию… Дедушка-то что? Был у него сегодня? Плохой он стал. Горюшко тебе с ним…
Юрий Иванович не ответил.
— …Я понимаю, сама этак вот хлопочу. Один сын-то у меня ненормальный, полечат в городе, вроде опять работает. Беда, девки… А сейчас вот гляжу на него, думаю, ты у меня ишшо полбеды, Семен. Другой сын, Сашка, от жены ушел, у меня теперь… Плохо живут с женой, придешь к ним, ухают, ругаются, она такая бешеная попалась. А не может от нее уйти. Как околдовала. Другую надо бы, ведь может найти супротив ее? Ночами встает, ходит, я за ним. Боюсь, сунется в петлю. Высмотрю, прибегу, свернуся под одеялом.
Анна не жаловалась, она говорила с Юрием Ивановичем как с ровней, говоря тем самым, что знает про деда правду и что все они тут, начиная с нее самой, не старой еще женщины, и кончая ветхой старушкой с обтянутым платочком, гладкой, как яичко, головкой, все они жалеют и понимают парнишку: ему открывается тяжелое не по годам знание.
— Лекарство сделайте, — попросил он Анну. — Ведь умеете. Тогда Федор Григорьевич отступился, вы вылечили.
— Что ты, дитятко… я лекарка таковская… в бане поправить с веником или попить дать чего. Куда мне супротив самого, что ты…
Сам — это она о Федоре Григорьевиче.
Баба Липа спросила, не подлить ли свеженького кипятку, и по своей привычке приговаривать досказала: вскипел кипяток копеек на пяток, и хотела было сунуть ему еще шанежку, нанесли сегодня постряпушек.
— Молились сегодня за твоего дедушку, — осторожно сказала баба Липа, потянулась и коснулась его руки. — Сегодня Албычева заказала молиться за племянника… Знаешь поди, шустрая такая, в вашем краю живет, горели они еще?.. Племянник у нее, летчик, расшибся только что не до смерти. Служит там, где киргизы живут… Которы еще изюмом в старое время торговали на ярмарках. Помолились. Заказали, милый сын, не откажешь. Эко же в войну молились за воинов по списку, чтобы без обид… Сарафанов не снимали, — она показала на дощатую перегородку, там висели кубовые сарафаны и несколько кафтанов, все пообтертые, сшитые давно.