И бывшие с ним
Шрифт:
Завотделом вновь закуривал, с дымом мешал слова, опять просил рукопись на будущее. Обе стороны по третьему разу прокручивали свои доводы.
Юрий Иванович перехватил Лохматого в коридоре, пытался зазвать к себе, Лохматый разговаривать не хотел, здесь для него все были заодно.
Осердясь — не он ли привел Лохматого в редакцию когда-то? — Юрий Иванович пытался взять у него экземпляр рассказа. Тот не дал.
— Что вам молодежный журнал! — сказал Юрий Иванович.
— Каждая публикация — плевок в вечность. — Присмирев от собственных слов, он замолчал. Думал о себе. Выдернул из пачки экземпляр, отдал.
Юрий Иванович заговорил о деле: у Лохматого
— Что-то вроде того… — хмыкнул Лохматый. — К чему вам?
— Еду писать о нем. Может, в Уваровске разыграют отрывок.
— Зачем?
— Портят ему жизнь… Не дают достроить акушерский корпус.
— Сам жалуется?
— Калерия телеграммы шлет. Сегодня шестую получил.
— Зачем?..
— Разве Федор Григорьевич спрашивал: зачем? — когда вы появились у нас в Уваровске в сорок девятом. Или позже было?
— Я тогда явился в Уваровск без намерения сесть ему на плечи, — рассердился Лохматый. — Приехал учиться жить у него. Признал, как мне тогда казалось, его образ жизни. Прежде-то с честолюбием юности я считал его неудачником. Знаю его с предвоенных лет, в свои шестнадцать был у него в экспедиции статистом, писаренком… Ездили по районам, он занимался тогда социальной гигиеной, считался преемником Соловьева, был такой видный деятель советского здравоохранения… Организовал «Артек», Общество Красного Креста. Вдруг Федор Григорьевич берет больничку в Уваровске, даже не в самом городе, а в пригородном селе. Определяет до конца свою жизнь. Я о нем забыл. В сорок девятом я написал диссертацию о Рабле, накануне защиты поздно вечером пришел товарищ по кафедре, предупреждает об опасности. Диссертация признана вредной, понятие народ заменено понятием народность. Или наоборот? Я сел в чимкентский пятьсот веселый, сошел в Актюбинске. Вьюга, на пристанционной площади тетка торгует семечками и просяными лепешками. Моего друга, композитора, в городе не оказалось. До весны я перебился, писал афиши в единственном кинотеатре по клеткам. Поехал в степи искать друга, умер он… на переломе зимы и весны умер. Еще два года прокантовался в том глиняном пыльном городе. Где оно, зачем французское Возрождение, традиции фабльо, Маргарита Наваррская, формулировки «народность» и «народ»?
Есть река, закат, постель, хлеб. Диссертации, писания не замена жизни… Воображение — вот замена человеческого счастья, прав Платонов. Кстати, лет двадцать спустя после моего бегства меня находит кафедра, в моем личном деле лежит невостребованный диплом кандидата филологических наук. Мой товарищ торпедировал меня, чтобы год спустя защититься, стать завкафедрой и вскоре одиноко загнуться в больнице… Оставить соседям на разграбление редкие издания по английскому Возрождению, набор джазовых пластинок и умывальник с мраморной раковиной.
Из Актюбинска я дернул в Уваровск. Сидел в рыбацком балагане на пруду, выжидал… Напугала легковушка… Кому за мною нужда? Черемиски в снегу по рамы… Федор Григорьевич съездил в Москву, пособирал по друзьям мои вещички.
— Он, как истинный врач, исцелял одним своим присутствием, — сказал Юрий Иванович. — Его вера передавалась больному.
Лохматый отмахнулся:
— Да боялся он. Лез на рожон, чтобы пересилить страх, доказать себе. Поехал в Москву за моими вещами. Держался, вроде учитель мне…
— Почему же мы с вами в Москву, а он — из Москвы? — спросил Юрий Иванович. — Или он хотел жить, как английские врачи в прошлом веке? Жили в больнице, ели с больными.
— Английские врачи? Одинокий он был, как столб. Больничка паршивая, всегда переполнена. Одна черная работа… И дома не легче: колун, козлы, огород, скотина. У жены плохо с ногами, разбухали. Все сам.
— Так чем же он держался? Работой, домом?
— Работой, да… Дом у него замечательный. Всегда содержательный разговор. Ты интересен, тебе интересны, и постоянно эдак тянешься, хочешь быть умнее, значительнее. Анекдотами, хохмами тут не возьмешь, нужно высокое чувство юмора. Говорили не о житейской шараборе, а о русском характере, к примеру. Есть ли он и в чем заключается. Вечером пьют чай, скатерть свежая, жена в строгом черном платье, белая брошь-камея старинной работы. Вьюга, ставни закроют, в доме теплынь. Гоголя читаем, а потом Андрея Белого — «Мастерство Гоголя». Пироги с мясом…
— Он вас принял. Помог. Сегодня помогите ему.
— Помог? Он желал утвердиться в моих глазах. Или так: оправдаться в своей жизни. Перед собой.
— Нет, здесь у вас не сходится, — возразил Юрий Иванович. — Федор Григорьевич жил уверенно. Человек земной, со здравым смыслом, то есть умный, во всем считался с природой. А как устроила природа? Человек сильный или нужный всегда оказывается в прослойке, где и едят лучше, и живут дольше… Кто откажется жить интереснее, с возможностями и дольше — это ведь биологический закон, так? Он биологические законы чтил. Посмеивался над краснобаями, над газетчиками… Грозят осчастливить народы, континенты, а свою семью кормят плохо. Денежку он умел приберечь, оттого вас кормил пирогами с мясом. Впрочем, сами-то не больно сытно ели, видно, с осени мясо оставалось на леднике или резал кто на днях, принес… Видно, приходится зайти с другого конца. Прежде чем исправлять природу, он решил разобраться, а разобраться не дали. Проще ведь запрещать, чем разбираться.
— Долго говорим. Пьесу я выбросил. Плохое сочинение. Мадам литература. — Лохматый поднялся, Юрий Иванович выпросил у него еще один экземпляр рассказа — он уже подглядел, что рассказ новый и про Уваровск вроде бы: что-то про духовой оркестр, составленный из членов одной семьи, — и тогда отпустил Лохматого.
Неслышно появившись, сидел Коля в своем углу, так сидел он здесь часами, прикрытый от взглядов входящих выступом стенного шкафа. Как видно, Юрий Иванович глядел на него непонимающе, рассеянно ли.
— Что ты смотришь на меня, как Иван-царевич — на отросшую голову Змея Горыныча? — спросил Коля.
Спросил со светлой улыбкой. Тут Юрий Иванович рассмотрел, что Коля в костюме, дешевеньком, новом, не обмятом еще, и сорочка новая.
Отыскав в ящике конверт с синим пятном — никак он не мог запомнить тюркское слово, название петуховской деревни, Юрий Иванович уложил в редакционный конверт рассказ Лохматого, надписал и отнес в отдел писем.
— Тоня, сеструха, деньги прислала, вот пододелся, — сказал Коля. — Ходил к одному тут.
Нынче, с каждым новым отказом «шишкатуры» — спортивных начальников, бывших товарищей по успеху, поклонников, Коля еще выше возводил стену своей отторженности: вы там, дескать, а я здесь. Мое дело пить «чернила» с забалдонами вроде меня.
Юрий Иванович суетился, бегал в машбюро, говорил с авторами, Коля сидел в своем уголке. Погас он, не помнил уже о купленном Тоней костюмишке. В конце дня позвонил Лохматый, спросил:
— Это вы? Ваши шуточки?
Растерянность была в его голосе, просьба, боязнь, что не ответят ему.