И бывшие с ним
Шрифт:
Мать с ребенком увезли, Федор Григорьевич глядел на березы, сильно изреженные возрастом, с побуревшей корой. Что видел за ними? Как в былые годы сбегал с крыльца своего дома в Черемисках — в накрахмаленной сорочке, с подстриженной бородкой, а из окна глядела молодая жена?
Подушечкой пальца старик коснулся глаза, гася слезинку или убирая старческую влагу, вздохнул и повел Юрия Ивановича за больницу, там, на бывшей рыночной площади, он заложил акушерский корпус. Они очутились среди глинистых бугров.
— Фундамент простоял год как день, — бодро сказал Юрий Иванович. Федор Григорьевич молчал, не хотел говорить, что посылал санитарок стесывать бурьян с бугров.
— Ставить роддом никаких денег у нас не хватило бы, —
Подобные подробности приводили Федора Григорьевича в восторг. В который раз он сообщал их Юрию Ивановичу. Не потому теперь он чаще бывал в своем черемискинском доме, что писали о нем пьесу, что расспрашивали — он был равнодушен к своему прошлому, не хотел помнить. Он хотел быть возле Юрия Ивановича, задабривал его, угождал, он верил, что Юрий Иванович заступится за него перед всесильным Тихомировым, сразится с ним, ну как же, ведь столичный журналист.
Юрий Иванович отмалчивался. Вернулись в больничный двор, он глядел на крайние окна. Там в угловой палате он родился сорок пять лет назад. Выносил сверточек с ним, трехкилограммовым, и передавал отцу непременно Федор Григорьевич, если тот еще оставался главврачом, а не перебрался в черемискинскую больничку. Не помог он Федору Григорьевичу; сегодня Тихомиров не принял Юрия Ивановича во второй раз. По телефону назначили встречу после обеденного перерыва. Юрий Иванович сидел в приемной с мужичком, пришедшим выпросить штакетнику. В начале третьего позвонил Тихомиров, секретарша передала его слова: председателя сегодня не будет, он из дому уехал в район.
Юрий Иванович хотел всех любить, и Тихомирова также; сейчас, прощаясь с Федором Григорьевичем, он думал, что Тихомиров враждебен не тем, что он, Юрий Иванович, ждет от него ответного чувства, раскрытости. Тем враждебен Тихомиров, что ничто не интересует его за пределом сегодняшней пользы.
Итээровские дома готовили к жизни в современности: проводили газ, меняли водопроводные трубы. Юрий Иванович глядел из темноты. За канавой в конусе света оцепенело стояла Калерия Петровна. Кипело в ведре, висевшем на столбике колонки. В резком свете стянуло рот морщинами, сделались выпуклыми, как орехи, веки в глазницах. Тогда, тридцать лет назад, после бегства Лохматого, она поручала копировать и раскрашивать чертежи и листы атласов, забывала спрашивать заданное, беспорядочно говорила о Семиречье и Тунгусском метеорите, о купринской Балаклаве; одна мысль соединяла ее горячечные рассказы о чужих краях: бежать, бежать из Уваровска. Пугающее было в ее движениях, в нервной быстрой речи. Мстительно звучала ее мысль о свободе движения как о свободе души. Она, связанная больным отцом, призывала рвать путы всякой любви: сыновней, девичьей, любви к родному городку.
С горечью, с нежностью он глядел на Калерию Петровну. Усилиями души она прорывалась к нам, преодолевая нашу неготовность к мысли, свою природную категоричность, свою уязвленность одинокой женщины, на которую другие женщины, замужние, с детьми, глядят с чувством физического превосходства. Да мало ли ей приходилось преодолевать в усилиях воспитать себя и сохранить, ведь здесь человеческое соединялось с профессиональным, собой она соединяла нас.
Они одной — подвижнической породы с Федором Григорьевичем: одиноко каждый из них делал свое дело, мучаясь мыслями о последствиях тех бед, что они могли отвести и не отвели, — ведь мы выходили из их рук. Неправда, что домой возврата нет, путь к Калерии Петровне, к Федору Григорьевичу, стоящим у костра на Западенке, — это путь домой.
Антонина Сергеевна сидела в библиотеке черемискинского Дома культуры, читала пьесу о Федоре Григорьевиче. Иззяблась, прятала кисти в рукава куртки. Дожди пошли, похолодало.
Зашел Паня Сковородников по пути с фермы. Они были с Паней на «ты»: считались родней, виделись на районных смотрах самодеятельности — неизменный Панин вальс на мандолине.
Бурцеву, фельдшера, дожидался, признался Паня. У него-то, у Пани, было просто непроглядно. Он Дусю не любит, она его в обиде травит. По настоянию Дуси Паню и какого-то кормовоза лишили квартальной премии за пьянство.
О Дусе он говорил грустно, с уважением.
— Дуська моим примером других стращает, — сказал Паня, — ну хлебнешь маленько, бывает. А скот у меня всегда убран, и корма привезу… Дуська ни себя, ни меня не жалеет. Ферму приняла с минусами по привесам, по молоку; сторожиха, бывало, прибежит ночью: силос не привезли. Мы с Дуськой запрягали и ехали. Ночь-то прошатаемся. Хорошая Дуська баба, у меня мать такая же работящая. А вот жизни с ней нету… Все тоска, все-то с ней впереди известно, как сядет, что скажет…
— Ведь любил…
— Не любил… Пришло время, женился. Как отец, как дед… Так же вот прожили жизнь дружным производственным коллективом, ребят строгали, когда делать было нечего. С покосом кончили, с картошкой не почали.
— Что ты, Паня…
— А мои не для любви сходились, а для работы: пашня, скотина, огород… Друг без дружки не прожить. А то пошто же мы, их дети, такие безрадостные в жизни? О силосе, о картошке с Дуськой и говорим, а как все проговорили, она на стол соберет. Чаю попили — стаканы мыть. Нет между нами дела — так и говорить не о чем.
Паня дождался Бурцеву. Они пошептались, укрывшись за книжными полками. Прежде Антонина Сергеевна не любила Бурцеву, худую плоскогрудую девушку с большим пухлым ртом. Ее подведенные глаза при приближении мужчины наливались светом, как индикатор приемника при настройке на волну, и гасли, когда мужчина покидал пределы досягаемости.
Теперь Антонина Сергеевна жалела фельдшерицу. Неумело красится, закомплексованная. Если не зовут к больным, сидит тихонько день за днем в пристройке черемискинской больнички, где ей разрешили поселиться.
В субботу приехал Пал Палыч повечерять к Калташовым.
Антонина Сергеевна убеждала Пал Палыча не мешать ей: она собиралась назначить Илью Гукова директором черемискинского Дома культуры.
— Не, не годится хлопец, несознательный, — ответил Пал Палыч. — Собрали бригаду из женщин и пенсионеров заготавливать веточный корм, я велел Гукова записать. Не пошел.
Черемискинский Дом культуры подотчетен был отделу культуры, стало быть, ей, Антонине Сергеевне. Однако не посчитаться с Пал Палычем она не могла. Назначь она Илью Гукова без согласия Пал Палыча, Дом культуры не получит от совхоза ни гвоздя, ни машины, а ныне устанавливали там полученный от шефов котел и проводили отопление. Стыди Пал Палыча, жалуйся, толку не будет, он отобьется, будет твердить, будто черемискинские ходили бы с сумой, просили под окошками христа ради, если бы он копейками швырялся.