И проснуться не затемно, а на рассвете
Шрифт:
Тем утром, войдя в кабинет к Бернадетт Мардер, которая пользовалась моими услугами уже больше десяти лет, я поначалу решил, что передо мной новая пациентка. Она успела невероятно состариться с прошлого визита.
Это зрелище напомнило мне один анекдот. Женщина записывается на прием к новому стоматологу и замечает, что его зовут так же, как ее одноклассника. Неужели это тот самый парень, которого она в пятнадцать лет любила без памяти? Вот он входит в кабинет, и она быстро спускается с небес на землю – врач совсем старик. Но в самом конца визита она все же осведомляется, в какой школе он учился. Оказывается, в той самой. «А в каком году вы ее окончили?» Врач называет год ее выпуска. «Так вы же были в моем классе!» – восклицает женщина, и ничего не подозревающий стоматолог поднимает глаза, приглядывается повнимательней к старой карге
Моя пациентка Бернадетт Мардер так ужасно, преждевременно и отвратительно состарилась, словно в эти полгода уместились все самые тяжелые и страшные годы ее жизни. Из привлекательной сорокалетней женщины за какие-то сто восемьдесят дней она превратилась в шестидесятипятилетнюю старуху. Волосы ее поредели и словно бы сдохли прямо на макушке. От бледных иссохших губ расходились глубокие окаменелые морщины, лицо обвисло. Когда я наконец-то сообразил, что передо мной Бернадетт, моя Бернадетт, а не новая престарелая пациентка, я сразу же спросил, как у нее дела, и она ответила, что еще никогда не была так счастлива. Она совсем недавно вышла замуж, и ее повысили на работе. Как же это возможно? Счастлива как никогда, замужем, зарабатывает хорошие деньги… а выглядит точно живой труп. Обычный человек не может заметить или почувствовать неумолимый ход времени. Но я, видя пациентов раз в полгода, хорошо его чувствую. Время летит, это непреложное условие жизни на Земле, и, если оно так губительно сказалось на Бернадетт Мардер, значит, то же самое происходит и с нами – Эбби, Бетси, Конни и мной, – только мы этого не видим и не замечаем (наверное, чтобы всякий раз не останавливаться, показывая друг на друга пальцем, и не вопить от ужаса). Нет, мы спокойно живем себе, сосредотачиваясь на настоящем, которое с каждым днем медленно и тихо погибает, не требуя от нас трезвой переоценки ценностей, внезапных приступов жалости или радикального пересмотра всей жизни.
Глядя на Бернадетт – болезненную, сморщенную, облысевшую и счастливую старуху, – я понимал, что должен ее образумить. Но что я мог сказать? И какой от этого будет толк, какие меры она предпримет? Какая-то дрянь пожирала ее изнутри, в буквальном смысле пожирала прямо на моих глазах, и никто – вероятно, из страха обидеть или огорчить – ей об этом не говорил. Но мой долг был сказать. Только я не знал как. Пусть я руководствовался самыми благими намерениями, я мог обидеть ее и потерять постоянного клиента. Готов ли я лишиться состоятельной клиентки из-за комментария о ее преждевременно нагрянувшей старости? Нет, подумал я. Лучше помалкивать. Но тогда я не смогу спокойно спать.
– Бернадетт, – сказал я, и она внимательно посмотрела на меня. Вы постарели, Бернадетт. Да не мог я такое сказать! Бернадетт, ваши лучшие дни позади, дальше будет только хуже. Господи, ну нет! Вы скоро сдохнете, Бернадетт! Нет! Вы разлагаетесь буквально на глазах! Боже, теперь она смотрела на меня так пристально, что я просто обязан был что-то сказать.
– Бернадетт, – снова начал я. – Говорю вам это исключительно из… – Я умолк и перефразировал: – Бернадетт, а вы не замечали – или, может быть, ваш муж замечал, – как сильно…
– Доктор О’Рурк?
– Ох, Конни! – воскликнул я.
– Подойдите, когда сможете.
Я радостно перевел взгляд обратно на Бернадетт.
– Это Конни, – сказал я. – Мне надо срочно с ней поговорить.
Однако уже в коридоре я увидел, что она держит в руках айпад – а это сулило новые неприятности.
– Что на сей раз?
– Твиттер.
Последние несколько дней на уважаемых сайтах вроде ESPN, HuffPost и National Geographic продолжали появляться комментарии, посты и сообщения от моего имени. Они постепенно проникали и в темные закоулки Интернета: малоизвестные чаты и немодерируемые форумы, посвященные сексу и смерти. Мой брэнд становился кроссплатформенным, уходил в подполье… и вот, спустя две недели после появления сайта моей клиники, на свет родился мой первый «твит». Его автором был пользователь @PaulCORourkeDental (Нью-Йорк, www.drpaulcorourke.com), и звучал он так: «Все ошибки и беды мира идут от убеждения, что Господь создал нас с одной целью: чтобы мы в него верили».
Мы с Конни озадаченно переглянулись.
– Кажется, ты имеешь в виду, что люди не должны верить в Бога.
– Я ничего не имею в виду.
– Пол, я давно поняла,
– Просто хочу прояснить…
– Я знаю, что это не ты! Хватит уже! Перестань оправдываться!
– Я не оправдываюсь, я негодую!
– А звучит, как будто оправдываешься.
Я перечитал твит. И решил, что Конни права. Я – вернее, таинственный самозванец, – чуть ли не от имени Господа утверждал, что верить в него необязательно. Прямо на глазах у Конни я написал и отправил письмо:
Теперь еще и Твиттер, а? За что ты так со мной?!
Я отдал Конни айпад, и она перечитала мой твит.
– Знаешь, на что это похоже? – сказала она, прежде чем уйти.
– На что?
– На слова закоренелого атеиста.
Я понял, что влюбился в Плотцев, когда начал стыдиться своего атеизма. Вместо того чтобы заявлять о своих убеждениях гордо и во всеуслышанье, я начал всячески их скрывать. Мне казалось, что, отрицая Бога, я оскорбляю весь их образ жизни, по крайней мере в той мере, в какой я его понимал: молитвы по пятничным вечерам, тщательно соблюдаемую субботу и множество других богоориентированных деяний, совершаемых в течение недели. Плотцы усердно работали над своей верой. Работали не только духовно, но и физически. Да, католики крестились перед входом в церковь, макали пальцы в святую воду, вставали на колени перед алтарем, но это все детский лепет по сравнению с телодвижениями «правильного» Плотца. Я говорю «правильного», потому что однажды Конни сообщила мне поразительную вещь: Эззи, ее дядя, – атеист. Я был потрясен. Я не раз наблюдал за этим человеком: со стороны он казался таким же набожным, как и все остальные.
– Он не верит в Бога?! – вопросил я.
– Нет.
– Почему?
– Потому что… не знаю. Спроси его сам.
Ну уж нет, я не собирался беседовать об атеизме ни с Эззи, ни с другими Плотцами.
– Из-за Холокоста? – не унимался я.
В ее глазах мелькнуло раздражение.
– По-твоему, все неверующие евреи не верят в Бога из-за Холокоста? У нас нет каких-то устоявшихся причин для неверия. Ау! – Она показала пальцем на себя. – Иногда мы просто не верим – и все.
– Но Эззи ведет себя как верующий. Он кланяется, носит на голове эту штуковину. Ходит в синагогу.
– Это же совсем другое.
– В смысле – другое?
– Конечно, он все это делает, как иначе?
– Почему?!
– Потому что для него это важно. Он все-таки еврей. Это важно.
– Из-за Холокоста?
– Да что ты заладил со своим Холокостом?! По-твоему, вся наша жизнь вертится вокруг Холокоста?
– Нет.
– Да, Холокост – это очень страшно и плохо. Но он был давным-давно. По утрам мы не просыпаемся с мыслью о том, что стоит, а чего не стоит делать из-за Холокоста.
– Извини. Мне это все в новинку.
– Эззи – атеист. Почему? Не знаю. А ты почему атеист?
– Потому что Бога нет.
– Ну вот видишь. Эззи, наверно, сказал бы то же самое.
Почему же ему было важно совершать все необходимые телодвижения, активно и добровольно принимать участие в традиционных обрядах, главная цель которых – восславлять Господа?
Да какая разница! Атеист может делать что угодно! Когда ты появляешься на свет в семье христиан и воспитываешься в лоне христианства, а потом медленно скидываешь с себя его чары и начинаешь видеть философские и моральные нестыковки, ты прекращаешь делать все, что делал до этого (а делал ты совсем немного – иногда молился, почитывал Библию, ходил в церковь по большим праздникам) и остаешься наедине со своим атеизмом: несомненно, тебе приятно ощущать твердость своих убеждений, но при этом ты чувствуешь себя немного обделенным: отныне тебе придется самостоятельно искать смысл жизни и источник стабильности в хаосе светского мира. Не то Эззи. В пятницу вечером Эззи всегда мог забежать в гости к Рэйчел и Говарду, проделать все необходимое и уйти – духовно подкрепленным, но по-прежнему твердо стоящим на ногах. Он делал это по своей воле. Это был его долг как еврея – хранить верность традициям, пережившим немало сотрясений, и не терять связи с родными, предками, народом. Не терять связи! Уж не знаю, почему Эззи на самом деле так поступал, но одной этой причины было бы для меня достаточно. Как атеист, я даже ему завидовал: сколько всего Эззи мог отрицать, сохраняя при этом все, что дорого сердцу.