…и просто богиня
Шрифт:
— Из супа мясо.
— Выпросила, — она погладила собаку, та затрясла свой лохматой, утиных очертаний гузкой. — А я даже краситься не стала. Мужик пришел, а я в чем была, — было темновато, и потому, должно быть, Рита не видела в Варе того душистого яблочного света, с которым та уходила от нее утром.
Рита подумала про ком, который внезапно лопнул у нее в горле сегодня под душем — едва включив воду, Рита зарыдала, жалея от чего-то чужую собаку, чувствуя себя виноватой, что хозяйка ее бросила, хотя и на день всего. Иногда с Ритой случалось что-то вроде душевного вывиха — она плакала, хотя и не было совершенно никаких причин. Олег уехал всего лишь на два дня, и не в нем вовсе дело, и уж, конечно, не в этой Ляле-Лялечке, которую Рита пообещала взять на день и в другой какой-нибудь раз, когда Варе приспичит привести домой любовника.
А в чем?
— Если бы она злая была, агрессивная, то еще ничего. А она послушная, а глаза такие, что сердце рвется, — говорила
Рите не хотелось слушать про свидание. Варя не настаивала».
ТАКАЯ
В баре на Новом Арбате — на двадцать первом этаже новой высотки, напоминающей вывернутую наизнанку ванную комнату — диапазон красоты невелик. Ни одного лица просто милого. Сидят, покручиваются на высоких стульях девушки привлекательные, очень привлекательные, красивые, красивые необычайно (с той особой четкостью черт, которая придает лицу выражение несколько сюрреальное).
Они потягивают разноцветные напитки из бокалов разнообразных форм, улыбаются барменам, захлебывающимся в служебной эйфории, поглядывают на проходящих мимо — взгляды скользящие, широкого спектра: от распахнутой робости мимо дружелюбия к презрительности с перерывом на горделивую надменность. Смотрят они на мужчин, точнее, к ним присматриваются — их в полутьме бара почти не видно, а те, кого отчетливо видно — вот, например, юноша в своем ретро-пиджачке похожий на кузнечика — девушек не очень интересуют — взгляды скользят, регистрируют, не задержавшись, и мимо, и дальше: вот стоит толстяк белорожий, на нем песочный вельвет, ирландец или американец ирландских кровей, он громко говорит по-английски, нет, все-таки, американец, во рту его неотчетливая каша; идет стайка итальянцев, покачивают носами-рубильниками, а один из них, не худой черный стручок, а другой, тот, что постарше, с кудрями длинными, с проседью, смотрит на девушек, на одну за другой, шатко сидящих за длинной ярко освещенной барной стойкой, по-разному, каждая на свой лад, оживленных. Для его спутницы, тоже немолодой — она вся в изысканных переливах коричневого золота — блестючей барной стойки не существует, итальянка с прямой спиной удаляется в сторону гардероба, сквозь длинный полутемный коридор с краткими пятнами света на стенах. Навстречу ей — а мне, стало быть, прямо в лицо — движется белокурая стриженая женщина в черном, она укутана в ткань с головы до ног, платье ее и не платье вовсе, а что-то вроде асимметричного комбинезона, упаковывающего ее тело без зазоров — от белой шеи (немолода, нет, немолода, хоть и ухожена) до щиколоток. «Как же ты, бедная, в туалет ходишь?» — возникает у меня озорная мысль; я стою у стойки бара, пью красное, конечно, красное, итальянское красное; мое любимое немецкое, немецкое белое — так я думаю — здесь наверняка плохое. У белого легкий дух, едва уловимое тонкое послевкусие; его не должны любить в этом баре на двадцать первом небе Москвы, на высоте, которая никого не волнует; головокружительный вид за окном будто и не существует вовсе, девушки поглядывают на мужчин, женщины игнорируют девушек, мельтешат бармены, музыка грохочет, вьется древесный дымок от кальянов откуда-то из углов (там столы, а за ними смутные мужчины), вкрадывается сигаретный дым, пахнет духами и косметикой, пахнет алчностью; я чувствую агрессию, толстым слоем размазанную по всему пространству — от освещенного бара до окон-витрин, вдоль стен и по разноуровневым потолкам со светильниками в виде крупноформатной рыбьей чешуи. Кто-то ищет, кто-то нашел, кто-то будто и не ищет ничего. Возле девушки, которая выше всех даже сидя, стоит юноша мальчишеских статей, он отлично одет, он интересуется девушкой и, как мне видно с моего места, делает это умно, обаятельно, но если темноволосая красотка встанет, то он будет ей по грудь, что делать ему с такой красотой, интересно ли ей его миниатюрное обаяние? А в лифте с двадцать первого на первый, пока за одной из стен, стеклянной, город сворачивается в бутон, высокая девушка в серебре разговаривает с немолодым крепышом. Он в лихорадочных пятнах, глаза его полузакрыты, он вяло отвечает на какие-то малозначимые вопросы, он едва заинтересован в своей спутнице (или такова игра? будет ли им последнее танго в Москве). Прислонившись одним плечом к гладкой стене лифта, девушка (она, конечно, длинноволосая, они там все длинноволосые, похожие на текучих русалок) с интересом несколько показным смотрит на своего спутника, а он смотрит впереди себя, на неясное свое отражение на противоположной стене. Двери лифта разъезжаются, мы выходим наружу — там холодно, в Москве осень, а на дворе ночь. Она берет его под руку, а он (тонконогий, непородистый плоский зад) идет, как шел, не подставив локоть, руки вдоль тела (не игра, нет, не будет им танго).
Если бы я был такой девушкой, то возненавидел бы всех мужиков, которым нужна именно такая.
АХ КАКАЯ!
Когда Зазочка на сцене, то ясно, все взгляды — только на нее, все песни — только про Зазочку.
У Зазочки роскошные волосы — роскошные (произносить следует этим своеобразным, немного носовым звуком). Они могут быть у нее и черные, как смоль, и огненной рыжины, но чаще всего Зазочка — ослепительная платиновая блондинка, что выгодно подчеркивает и ее белую, как снег, кожу, и маки румянцев на скулах; и даже круглота лица, несколько чрезмерная в последние годы, как-то скрадывается за счет белокурого сияния, которым охвачена ее голова: парик у нее чаще всего пышный, скульптурными витыми потоками, вызывающими ассоциации не то античные, не то герпентологические (или какая там наука изучает змей?).
Волосы Зазочки раскиданы по мощным плечам, а плечи ее инкрустированы то блестками, то узорами из каменьев «сваровски», то сложным шитьем, который Зазочка приобретала сама, где-то на шумных базарах Юго-Восточной Азии или Ближнего Востока. Она часто бывает в тех краях — не по собственному почину, так в командировку, вместе с московскими закупщицами парчи и муслина. Мало кому подвластно искусство торга со льстивыми туземцами, а для Зазочки с ее веселым дипломатическим гением нет ничего невозможного.
Грудь у Зазочки по сравнению с плечами скромная, обыкновенная даже. Был в ее жизни период, когда носила Зазочка огромные, в два силиконовых ведра, как она говорит, «сисяндры», но теперь решается на этот тяжкий труд только изредка, по каким-то особым случаям, благо, бюст пристяжной, можно всегда отправить его в отпуск.
Есть у нее и талия, куда же без нее. Зазочка втискивает себя в корсеты, она ловко конструирует силуэт «песочные часы», оставляя себе возможность не только дышать в этих забористо украшенных панцирях, но еще и говорить — а без слов ей нельзя. Зазочка — артистка разговорного жанра.
Лицо у Зазочки круглое, большое, и все черты на нем — если на сцене — тяготеют к некоторой чрезмерности: если ресницы, так до бровей, если глаза, так в два озера, а нос у нее прямой стрелкой, а губы изогнуты живописным, капризным немного, луком, раскрашенным актуальному парику в унисон.
Зазочка может и сажей уста извазюкать — если того требует образ. Однажды изображала комичную старую деву: у нее был короткий парик в струпьях и катышках, очки с толстыми стеклами, выгибавшими глаза ее, озера, в полукружья, платье короткое «крепжоржет» и серовато-рыжее лицо. Зазочка подробно выла над портретом (там, как в итоге выяснилось, был нарисован мужской член), а уходя со сцены, еще и сломала толстый каблук своих старомодных туфель — зал рыдал от счастья, и вряд ли дело в том только, что он был пьян, как это бывает в ночных заведениях в час или два ночи.
«Заза» — сценический псевдоним, но и когда освобождается от грима, то на имя это откликается, хоть и рассуждает о своей героине в третьем роде: Заза пошла, Заза поехала, подумала Заза.
Роскошная особа, вынуждающая клубные залы выть и улюлюкать, никогда не уходит без следа, даже если грим стерт, платье, пропахшее трудовым потом, утрамбовано в сумку, а на лице только природная бледность. Зазочка проступает, как сквозь морозное окно — словами, фразочками, поворотами головы или особым взглядом, который, за вычетом ресниц, не производит уже впечатления столь по-коровьи комичного. У героини этой нет внятной биографии, но она легко достраивается: прибыла в Москву из провинции, где училась какому-то там мастерству, грезила, может быть, о комиссаржевских и ермоловых ролях, но — «жрать-то надо» — пошла по малым столичным сценам. И закрутилось, и повелось…
Бурлеск — этот пряный жанр дается Зазочке исключительно хорошо. Она вульгарна и резка, ей по силам и вытянуть из декольте кролика, а из расшитой павлинами жопы — бесконечно длинную и цветную гирлянду. Жаль, нет столь сложных номеров у Зазочки, бурлеск ее — в словах, в нарочитой грубости, в странных смешениях гогота и визга.
— За-за, у-ля-ля, пою за три рубля, — басит она со сцены на мотив популярной песни.
А теперь — вот, прочел недавно — Зазочка записала целую пластинку, что логично, в общем-то. Пение должно было стать новым ее коньком, как часто бывает с хорошими артистами разговорного жанра: сначала они много и весело говорят, накручивая обороты, пританцовывая по самой кромке, а там уж можно и заголосить. Невсерьез, но весело. Опять же, если фонограмма, то, немо открывая рот, есть возможность передохнуть немного — тяжко ей, небось, в корсете в задымленном, пропитанном алкогольными парами зале.
А голос у Зазочки зычный, мощный, поставленный самой природой, ей бы в кинокомедиях бригадирш играть или партийных функционерок, но в кино берут пока только на роль самой себя — туда, где нужно выйти и гаркнуть какую-нибудь уморительную пошлость в своем репертуаре.
— А вот я сейчас как сяду тебе на лицо, чтобы ты от моей любви задохнулся, — обещала она раз чрезмерно назойливому поклоннику, и то, что в других коралловых устах звучало бы дрянно, у Зазочки, озорно валяющей блестки в грязи, было редкостным, хоть и грубоватым комплиментом — и смущенно утирал нос краснорожий поклонник, и толпа, пьяная не меньше, радостно улюлюкала.