…и просто богиня
Шрифт:
— Но у меня-то не открывалось.
— А у меня почему открывается? — она покрутила тумблеры, с грохотом дверь закрыла. Затем покрутила колесики на внешней стороне и дверцу открыла. — Все работает, — вопила она громко, но никого не удивила, мужчины справа и слева занимались каждый своим делом: одевались, раздевались, терли себя полотенцами, рылись в сумках и пластиковых кульках. — Работает все. Видите.
Я произвел те же действия, но дверь не поддавалась.
— На кнопку нажимать надо! Смотреть надо!
— Я платил 600 рублей за вход, чтобы вы на меня кричали? Прелестно, — я засмеялся, как делаю всегда, когда чувствую, как к горлу подступает душная гневливая волна.
И вот: и плитка в душевой показалась уродливой; не сумел восхититься и инженерной
Шапочка пригодилась — вода в постсоветском бассейне была даже горяча, но располагались дорожки прямо под открытым небом, и в этот холодный октябрьский день уши прикрыть было все-таки не лишним. Плавал истово, вымывая ненужную злость. Пловцы друг другу не мешали, перемещаясь наподобие машин по автобану — со скоростью примерно одинаковой и на одном друг от друга расстоянии. Удивило то, что молодежи не было. Были узловатые старики, чемоданистые мужчины, женщины кустодиевых пород — а молодых ни одного, хотя Москва, если судить по центральным улицам — город молодежи; ее необычайно много, особенно в сравнении с Западной Европой, скорее, бодрящейся, нежели бодрой.
Уходил умиротворенным. Женщина-лошадь даже повеселила напоследок: стоя меж рядов кабинок, с жестикуляцией прямо-таки артистической она рассказывала что-то мужчине средних лет (сутулому, с обмотанными полотенцем чреслами) — производила сложные пассы вкруг его белого живота, будто ощупывая у полукружья невидимый слой. Неужто кокетничала?
Какой бы ни была обстановка, вода всегда настраивает меня на нужный лад — и мысли приходят в голову забавные. Подумал о том, что вместо одного билета в бассейн можно было б купить, наверное, четыре бутылки водки. И не надо тебе ни справки о здоровье, свидетельствующей о том лишь, что владелец ее платежеспособен; ни шлепанцев, едва ли надежно защищающих от грибка, ни прочих причиндалов, которые требуют и денег, и времени, и элементарного желания снова нос к носу сталкиваться с теми, с кем, как говорила моя сибирская прабабушка «срать в одном поле не сядешь» (интересно, — стала ответвляться мысль, — а пошла бы моя прабабушка в вахтерши? нет, вряд ли; она печи класть умела, золото мыть, шила шубы — заскучала б, с книжкой-то, читала прабабка плохо, больше радио слушала). И в том, что вода в Москве стоит много дороже водки, мне привиделся глубокий смысл. Что-то вроде послания государственной важности, которое транслируется во всякой бытовой мелочи. Нет, правда, узнать бы, случайно ли вахтерша так похожа на лошадь? Где тут следы прошлых жизней, а где, как говорится, «жизнь довела»?
«НА ЭТОЙ НЕДЕЛЕ ЧУВСТВА БУДУТ НЕРЕДКО ДОМИНИРОВАТЬ В ВАШЕМ ОБРАЗЕ ЖИЗНИ»
Урок преподнесла случайно, походя, не заметив. Так бывает.
Ты идешь вечером, почти ночью, переулками, куда-нибудь в кафе, туда, где посветлей. Выпить вина хочешь. И поесть, в конце-концов. Надо же поесть когда-нибудь. Лицо желтовато-зеленое, взгляд жгучий, в два угля — знаешь, и не потому, что жжет веки. Снова, опять, видишь себя со стороны: короткое пальто-пиджак, тоже зеленый, подпрыгивающая походка, за спиной болтается конец затейливого длинного шарфа.
Ты.
Бежишь, гадко все, грязно, все так плохо, что только бежать, а куда бежать? Куда? Ты должен заслужить, ты должен доказать, ты должен убедить, ты должен заставить, и никогда — слышишь? — никогда никто не будет любить тебя, потому что ты просто есть; чем старше ты, тем больше ты должен заслужить-доказать-убедить, а даром — никогда, слышишь, никогда.
Скрипит бесконечный снег, и это в конце марта. А слова — как никому не скажешь, такие они четкие, так крепко они сцепляются друг с другом, как звенья металлической кольчуги, ровные гладкие полукружья. Ты живешь богаче, а чувствуешь себя бедней; ты нигде, ты никто; ты — сам кузнец своего несчастья; ты таскаешь себя, как этот шарф, он тяжелый и неудобный, он странный, он — твой, он только твоя проблема, никто не должен тебе ничего, никто не обязан тебе ничем, хочешь получить — попробуй отними, не можешь — жри то, что досталось. Будь доволен, нытик, лентяй, свинья, тряпка. Склочная неблагодарная тварь. Чего ты хочешь? Чем недоволен? Работай — и будь, не можешь — заткнись. Когда же ты, наконец, сдохнешь?
Из переулка в улицу, кругом, а там на проспект, где кафе и рестораны.
— Мы в нецивилизованной, блядь, стране живем, — пьяно втолковывает приятелям мужчина-боров, выходя навстречу из стеклянной двери.
Кафе открыто. Оно до часа работает — успеешь. Только вина бокал, и немного еды. Что-нибудь попроще. Ты садишься у стены, на голову кондиционер дует, в зале-вагоне еще сидят. Большое окно в свете уличных фонарей жирно поблескивает, видны разводы. Дрянное кафе, вино будет плохим, и еда — лишь бы не отравиться. Заказываешь что-то у смертельно усталой азиатки, смотришь на людей, которые тоже захотели поесть в глухой час.
Вошла пара. Молодые люди. Он смутно-серый, лицо детское, тусклые вихры, свитер, куртка. Вальяжно-вялый. Ведет красавицу. Трудно сказать, кто кого первым заметил. Не исключено, что, провернув глаза вовнутрь, ты уставился на нее, ее не видя, и только потом почувствовал взгляд. Красивая, молодая. Чуть старше двадцати, в длинном вязаном колпаке из черной шерсти. В светлом пальто — все мешковатое. Как-то особенно жаль, когда красавицы не совсем одеты, когда одежда случайная и больше похожа на маскировку. Она посмотрела, и больше уж не замечала — знала, что смотрит тоскливый субъект. Знала.
Бросила пальто на спинку стула, стянула вязаный колпак. А волосы длинные, темно-русые — густые облачные кольца, одна прядь надо лбом встала торчком, как пружина. Красавица. Лицо тонкое, длинное, как у актрисы немого кино. Темные глаза — в неярком свете они тоже жгут.
Они почти не разговаривают. Откинувшись, опираясь затылком о стену, спутник ее смотрит на бармена за стойкой — но мальчик в светлой рубашке занят, он наливает вино в слишком узкий для красного бокал — это твой бокал, его тебе сейчас принесут. А она сидит прямо, уставившись впереди себя, поставив локти на стол, касаясь пальцами лица. Тонкая, но не худая, не костлявая. Улыбка ослепительная, и она это знает. Выражение лица меняется быстро, как будто вспыхивают лампочки: улыбка, взгляд, улыбка, взгляд. Она смотрит на него, а он на нее почти не смотрит. Они почти не говорят друг с другом. Везде одно и то же. У всех все одинаково. Имитация жизни, притворство любви, демонстрация соучастия — смотрят, но не видят, слушают, но не слышат, провернуты вовнутрь, закрыты, заделаны — заточены.
Если со мной молчат, я умираю по частям, начинается какая-то душевная гангрена, отпадают куски чего-то, что было нужно, но несчастливо умерло. Я не могу молчать, я знаю за собой этот грех, я ухожу, когда знаю, что могу наговорить лишнего. Я ухожу, а слова проговариваю про себя, или записываю — мои мантры. Говорю, а кому? Нужно кому-нибудь, но надо подохнуть, чтоб было срочно нужно. Никуда не помещаюсь, ничего не имею, живу нигде — в воздухе, как в зале ожидания.
А вино, конечно, плохое — дрянное вино, от него будет болеть голова. Сейчас звенит, потом болеть будет. И рис так себе, и курьи куски в ней — жестковаты. Все, как ты заказывал. Разводы на окне сально блестят, все не очень чисто, но пестро.