…и просто богиня
Шрифт:
Внимать.
Вообще, при всех своих различиях, мои персональные богини одинаково примечательны силой децибел — они очень громкие, их очень много, они, кажется, способны заполнить все свободное пространство своей нерассуждающей энергией — они и есть энергия, выстроенная не по законам логики, красоты или здравого смысла — чистая эмоция, незамутненная уверенность в своей божественности (не зря же я считаю их «богинями»).
Не пропустить, не проглядеть.
Сегодня, вот, опять радость ворвалась. Сижу утром, кофе пью, из окна на меня таращится дом, в утренних лучах похожий на кусок дыни, а из компьютера рвется удивление: одна журналистка сообщает в своем блоге приватную радость — у ее зубного врача есть интернет. Прежде она писала, что не любит мешки на восточных женщинах, а сегодня удивляется, что кабинет стоматолога оснащен беспроводным выходом в
«…и это не в Москве», — восклицает она.
Ах, как же хочется, забыв про кофе и ослепительный дынный шмат архитектуры за окном, прижать прелестницу к груди (лучше широкой и волосатой), сказать, содрогаясь, как прекрасна она, как восхитительна.
Деточка! Крошка! Свет очей! Ну-ка, быстренько ко мне в комнатку. Есть у меня уголок в моей воображаемой светелке, по-модному уделанный стеклом, сталью, обшитый деревом и непременно на самом высоком этаже, чтоб отовсюду было видно.
И понял я, наконец, к чему все эти дни вертелась в уме странная фраза:
«Итак, она звалася микки-маус».
Сердце мое предвкушало рандеву.
БУТОН
Она, разумеется, бутон.
Я все берег ее для какого-то особого случая, для большой формы, для многословной истории, где она была бы не первым, но заметным второстепенным персонажем.
Она — бутон — могла бы быть знакомой главной героини (я хотел бы написать роман о молодой женщине, странно-счастливой женщине, которой вечно чего-то не хватает). Она бы звонила главной героине, требовала бы встречи своим намеренно писклявым голоском; они бы встречались в кафе пастельных тонов, пили бы напитки обстановке в тон, женщина-бутон жаловалась бы другой женщине, главной, на своего мужа, который скотина и сатрап; «a ты посчитай, сколько раз я с тобой спала», — говорила бы эта женщина, вспоминая какой-то новый их скандал; у бутона сложная личная жизнь, она вышла замуж за бывшего медбрата из Сибири, у нее это уже четвертый брак, он же самый долгий.
Сначала женщина-бутон вышла замуж за сокурсника по университету, чтобы не пугать родственников желанием с юношами спать; потом она вышла замуж за немца, чтобы уехать на нем за границу, далее она вышла замуж за другого немца, который, в отличие от предыдущего, не сажал ее на цепь в квартире, не бил, не мучал; он пожалел ее, убогую, женился, она получила возможность навсегда поселиться в Германии, в большом немецком городе, и с той поры считает себя в праве рассуждать о геях.
«Я вас очень хорошо понимаю», — говорит она, убирая со лба тусклую светлую прядь (она — линялая блондинка; по уму, надо бы подобрать ей сорт цветка такого рода — желто-коричнево-бежевого, неспособного в самую буйную свою пору поражать воображение, пастельной блеклостью и пленяющего — не пион, не герань и даже не астра; могла бы быть фиалкой, бело-розовой беспородной фиалкой, если б я не цеплялся так за это слово; она — «бутон», тусклое обещание какого-то цветения, вечное ожидание, только так).
Ее четвертый брак — а теперь я говорю о бутоне уже без всяких сослагательностей — оказался самым долгим. Как и сама она когда-то, ее муж, медбрат по первому роду занятий, выехал на ней за границу, получил право жить и работать, завел себе бизнес — принялся переправлять металлолом из России в Китай, и все это почему-то через немецкий портовый город. Он похож на бочонок — темного, желтовато-коричневого колера, как это часто бывает у сибиряков — он и безусловно заслуживал бы такого прозвища (зову же я ее «бутоном»), если бы не был так криклив, нахрапист, странно-неоснователен; он любит показывать свои цацки — у него то часы новые, то машина, то дом с гаражом, садом и дизайном, напоминающим мебельный магазин. Он суетлив, сует по делу и без дела атрибуты своей сказочной жизни, и чем больше их сует, тем больше похож на шулера — если и бочонок, то пустой внутри.
Он попрекает жену высшим образованием, бездельем и бесхозяйственностью; она его — необразованностью и отсутствием вкуса; вкуса у него и правда нет — в их доме я впервые увидел настольные лампы из позолоченных автоматов Калашникова и облицованный сталью рояль.
«Я его из говна вытащила», — говорила она, опять выпростав меня из обыкновенности моих будней; я не хотел с ней спорить, я только зафиксировал факт, с какой легкостью она говорит слово «говно». В иных устах меня не удивило бы это слово, но у бутона маленький подбородок, крошечный ротик; щечки, глядя объективно, великоваты, но вместе с подбородком и прямоугольным лобиком они образуют картину совершенно картинную — личико у нее; не лицо, а личико.
Специально или нет, не знаю, но говорит она на самых верхних регистрах обыкновенного своего голоса, не очень убедительно попадая в детский тон. И туфли она любит с бантиками, и ходит в них, подволакивая ноги, как ходила бы девочка, нарядившаяся в туфли матери, не отрывая каблуков от земли — как на лыжах.
У них сложные отношения; муж ей изменяет, она ему тоже, и не понять, кто из них начал первым; она говорит, что он — быдло и чурка с глазами. Я не знаю, точно ли в нем дело, ее слова меня не убеждают, а другой правды я не узнаю. Муж бутона (а пусть он будет бочонок, пусть — пустой грохочущий бочонок) от меня шарахается. Однажды встретил его на улице, в том большом немецком городе, в котором я тоже изредка живу; он стоял у витрины со своими детьми, девочкой и мальчиком, еще с ними была нянька-азиатка неясных лет, они упоенно рассматривали, стоящие в витрине, предметы — вещи были залиты ярким светом и от того, должно быть, в памяти моей не остались; он громко что-то рассказывал, из него выкатывался странный гулкий звук, словно по дну его погромыхивают большие тяжелые предметы (образ схвачен, теперь и подходящие сравнения сами лезут); безъязыкая нянька с непроницаемым азиатским лицом держала за руку пухлого младшего (он смешной, веселый; по легенде, и говорить начал сначала не то по-тайски, не то по-вьетнамски); а в руке у гулкого отца семейства была рука старшей дочери, вечно-хмурой и тоненькой; понять его слов я не успел, он заметил меня и буквально шарахнулся, пробормотал мне «здрасте» и торопливо ушел, уводя свою толпу; я смотрел ему в клетчатый зад, слишком клетчатый для такого зада.
Он думает, что я на стороне его жены, а я ни на чьей стороне — они мне в равной степени интересны и неинтересны; у них причудливая жизнь, она ни в какие ворота.
«Я не могу поехать в Россию, — сказала она мне под очередное казенное бланманже (обстановка в кафе напоминала дровяной сарай). — Он посадит меня в сумасшедший дом. Занесет денюжку куда надо, и все».
Она бы сама хотела его посадить — он спит с девицами со своей малой родины, которые не так образованы, как она; он спит с юными алчными сибирячками, и плохо скрывает — сын играл с его мобильником, а там были фотографии, он спросил у мамы, что это за тети и почему они голые, а дальше был скандал — она притворилась, что честь ее оскорблена.
Она тоже спит с кем-то, но фотографий не хранит — только зачем-то рассказывает о любовниках посторонним, мне, например, хотя я ей даже не друг; не знаю, по какому я у нее разряду — случайная, выбранная наугад, ваза, где бутону полагается ждать цветения? книга, меж страниц которой она спрессуется в тень себя самой, двухмерное подобие себя, составленное из переплетения разновеликих охристо-золотистых нитей?
Они все время на грани развода: он спит с кем-то, она — тоже; он зарабатывает большие деньги, она боится попасть в дурдом; он сорит деньгами, она думает, что он дает ей слишком мало; у него много денег, но она живет, «как нищенка» («Какие-то несколько тысяч», — говорит мне она, не чувствуя — всем дипломам вопреки — что выглядит шаржем).
Я не жалею ее, сначала жалел, а теперь не жалею.
Десять лет тому назад, когда мы познакомились на каком-то русском балу (одном из тех балов, которые отчаянно не хотят быть советской вечеринкой и напоминают торжественную панихиду), она позвала меня в гости, поила чаем (из пакетиков, заваренным, как попало); показывала большой телевизор, который я не преминул упомянуть в своей статье, которая и была поводом для визита; я собирал истории межнациональных браков и история бутона была самой драматичной — изверг муж (первый из ее немцев) из дому не выпускал, держал на цепи на кухне, драл в хвост и в гриву, она страдала, но умудрилась закончить местный вуз, затем сбежала от злодея, тяжко работала в аэропорту, раскладывая еду по коробкам, там познакомилась со вторым немецким мужем, он пожалел ее и взял в жены ровно на тот срок, чтобы она получила свой вид на жительство, а далее был последний брак — и сидит она теперь со мной рядом на большом кожаном диване, перед нами телевизор во всю стену, потому что русский металлолом пользуется у китайцев огромным спросом. Этот телевизор я и ввернул в статье, тогда мне было лестно находится в таком доме, чувствовать близость к ненатуральной такой жизни, прислуживать, выстраивая мелодраматичную, с ее слов словленную историю: много страдала, а теперь ее жизнь удалась (как закончила вуз, если на цепи сидела?).