И тогда мы скоро полетим на Марс, если только нам это будет нужно
Шрифт:
Прихожу я утром следующего дня на ферму. Послушник Михаил оказался совсем не старым удальцом-бородачом крепкого телосложения. Вот какое задание я от него получил. У угла здания фермы вырыть вдоль стены яму очерченных размеров. Метр на два - приблизительно такой прямоугольник начертил на снегу послушник Михаил. Глубину он называл, но сейчас я не помню. Назначение ямы - загнать в неё коня, чтобы он стоял и не рыпался, когда его будут подковывать. Поставив задачу и дав лопату, послушник Михаил сразу же удалился на ферму. Снег то я убрал с заданного участка. А вот далее дело у меня застопорилось. Оказалась в этом месте не мёрзлая земля, от чего могло подуматься, что лопата не хочет углубляться, - а каменный уголь, который ну совсем не хотел копаться! Чтобы убедиться, что это именно он, я взял маленький чёрный осколок величиной с пятак (советских времён монета 5 копеек) и попробовал порисовать им на стене. Получилось. Я иду доложить послушнику Михаилу о возникшей у меня трудности с копанием ямы. Он своим ревущим голосом дал мне понять, что его не интересуют мои проблемы:
– Иди, с Божьей помощью получится!
Я спросил лом, чтобы попробовать долбить уголь им. Лом нашёлся. Я ушёл. Ладно, думаю, ломом должно получиться.
– Не было бы льда, я бы тебя по воде первым же катером отправил на материк!-закончил свои угрозы и ругательства послушник Михаил.
А катера ходили каждый день. Хорошо, что нет навигации, - подумал я, - а то бы эта дубина точно бы спровадила меня с острова! От нечего делать я снова уныло побрёл к углу фермы, ещё несколько раз долбанул ломом по углю и просидел там на свежем воздухе до пяти часов вечера без дела, так как боялся возвращаться в келью раньше этого времени. Боялся, что послушник Михаил выставит меня перед отцом Александром сачком, слабаком и лентяем. Иногда я брался за лом и постукивал им об уголь пару раз. Это я делал теперь скорее для видимости того, что я не уклоняюсь от работы, от выполнения послушания, - чем с надеждой на успех долбёжки.
А жил я в келье с первым номером на бензопиле. Как же он изменился, этот мужичок, когда я "предал" наше общее с ним дело - послушание на работу в лесу по распилу сосен. До этого он был такой добренький и обходительный со мной, теперь же он ругался и выгонял меня из "его" кельи в какую-нибудь другую:
– Проваливай отсюда! Куда хочешь! Это моя келья!
Следует сказать, что келья была большая: с тремя кроватями для трудников и одной для монаха, самого благочинного, так, по-моему, называлась его должность в монастыре, но его в данный момент в монастыре не было, поэтому вопросами распределения по фронтам работ занимался отец Александр.
4 марта я пришёл на ферму сразу после завтрака. Послушник Михаил не стал меня заставлять идти долбить уголь, а сказал:
– Смотри молча, что я буду делать и запоминай! Только не мешай мне!
И мы зашли в помещение фермы, где располагался в стойлах скот. Стойла были подряд слева и справа от коридора-прохода, по которому мы с послушником шли. Он - впереди, выгоняя скот из стойл в проход, я - чуть позади. Он - громко командуя животными, я - молча и тихо, как будто меня и не было там. Здесь следует указать, что проход-коридор где-то в середине длины здания фермы разделяет на две части маленькая дверца, открывающаяся от себя, если идти к этой дверце с той стороны, откуда шли мы с послушником Михаилом. Я зашёл в эту дверь и затворил её за собой. В этой половине здания фермы были также стойла по сторонам от центрального прохода-коридора. Но что я вижу!? Кого?! Из второго слева от меня стойла начинает выходить здоровенный бык. Ему по идее надо из стойла свернуть налево, но он, как только увидел меня, стал поворачивать в мою сторону, то есть направо. Я не успеваю открыть - теперь уже на себя - дверцу за моей спиной и избежать контакта с быком. Да-да, он начинает бодать меня своими рогами, приперев меня к этой самой дверце, открывающейся как на зло на меня. То есть открыть дверцу я не успеваю - настолько быстро я сталкиваюсь с быком, морда у которого с холодильник. Я давай орать. А бык меня бодает. Где-то позади быка слышен грозный голос послушника Михаила, орущего на быка с целью отвлечь его от меня. А бык меня бодает. Я уже прощаюсь с жизнью, вертясь на его рогах. Я уже точно вспомнить не могу, поддел ли бык меня, вертящегося, сбоку за позвоночник, или же это он меня так сильно и так больно придавил своей массой к чему-то выступающему из двери, возможно, что к дверной ручке... Всё, наконец, кончилось. Довольно быстро. Но мне хватило и этого. Царапины на шее от рога, раздутая от внутреннего кровоизлияния нога, в которую особенно сильно давил рогом бык, и самая больная травма - травма позвоночника, природу которой я так и не понял: рог или дверная ручка. После нападения на меня быка я разогнуться не могу - болит позвоночник и не даёт мне сделать этого. Я, согбенный, теперь похож на знак вопроса. Меня, такого, препровождают в другую келью, а не ту, где я жил всё время своего пребывания в монастыре, и там я отлёживаюсь.
5 марта, в воскресенье, в соборе состоялась служба. На ней присутствовали также паломники, приехавшие из Петербурга специально на неё по льду Ладожского озера на своей машине. Отец Александр, будучи за старшего в монастыре, попросил их отвезти меня в город. Паломники думали, что делают доброе дело, отвозя меня отсюда в Петербург. Но ведь отец Александр знал мою ситуацию с жильём, что его у меня нет, что я бомж, а всё равно приказал мне садиться в машину и уезжать вместе с паломниками. Я же не мог ему возразить, то есть попросить или потребовать, чтобы меня отвезли в какую-нибудь больницу или же оставили и дальше отлёживаться на острове в монастыре. Типа, хозяин - барин, и слово отца Александра имело для меня силу закона, так что я, внутренне негодуя, послушно сел в машину, еле дотащив из кельи свою тяжёлую сумку с книгами по немецкому языку, которые я так и не открывал на острове, а также блестящую коробку из-под конфет в полиэтиленовом мешке: киот мне также не удалось сделать.
В машине, которая меня везла, было ещё двое: водитель и пассажир. Каждая встряска машины отдавалась в моём заб'oданном (от глагола забодать) или отшибленном позвоночнике. По дороге в город, а ехать до Петербурга пришлось долго, я успел в подробностях рассказать паломникам о своём бедственном положении, об ужасе одновременного отсутствия дома, работы, образования и здоровья, да в одиночестве, и как так получилось, и единственной своей надежде на выход из этого положения через справедливый суд. Паломники посочувствовали мне, войдя в моё положение, оставили свои адреса и телефоны с готовностью явиться на этот суд и подтвердить, что действительно видели меня в столь бедственном положении, согнутого ударами судьбы. Но конкретно сейчас они ни чем не могли мне помочь, разве что довезти до выбранного мной места в Петербурге. Я указал на Адмиралтейскую набережную. А куда ещё? Тёти Надины в этот период не было в городе. Хозяйкой дома поэтому была Настя. Она меня накормила, но сказала:
– А здесь у нас не больница! Езжай к своей матери! Уж такого-то она, наверное, примет!
И дала мне 40 рублей. На дорогу до Купчина к матери. Кое-как я добрался до туда. Мать запускает меня к себе в квартиру. Она одна, без Ули. И вот я стою в прихожей, согбенный, заросший щетиной (в монастыре была проблема даже руки помыть, не то, что побриться),с засаленными волосами, обросший-заросший, согбенный, в неаккуратном пуховике, в грязных ботинках. Мать презрительно смотрит на меня и говорит ледяным голосом:
– Здесь тебе не больница. Иди подыхай на улицу под забором. Я же тебе говорила про отпущенные бомжам два года!
– Но как же, мама!..
– Нету у тебя мамы!
И я, согбенный, вышел из квартиры. А был уже вечер. Ни денег, ни сил куда-нибудь уехать из дома матери не было. Покинув дом, лечь где-нибудь под забором - так ведь разлечься на лестнице материнского дома будет тем же самым, только в тепле. Я поднимаюсь на лифте до последнего этажа и пешком до площадки выше него, предварительно спустившись вниз и набрав ворох бесплатных рекламных газет, торчащих из почтовых ящиков и лежащих вокруг, с тем, чтобы постелить их на бетонный пол. Вот и готова моя постель из них. Я ложусь. Жёстко. Да и травмированный позвоночник даёт о себе знать. И опухшая нога болит. Одно хорошо, что на лестнице мне не холодно. Я ночую здесь. Стараясь не производить шороха газетами. Затаиваясь, когда слышу шум и голоса людей на площадке расположенного подо мной последнего этажа. На следующий день сил покинуть это логово у меня нет. Я здесь днюю и ночую вторую ночь подряд. Ничего не евши. А позвоночник всё болит. О чём я только не передумал за время своей лёжки там наверху. И о матери, и о смысле жизни, своей жизни, и о том, что умирать мне совсем ещё рано, ничего в ней не достигнув и не оставив потомства, и ещё раз о матери: каково ей будет пережить меня, такого? Нет, подыхать здесь на лестнице мне нельзя, - думал я, - надо хотя бы написать Книгу. И ещё мне надо ещё раз попытаться добиться правды в суде. Только пройдя через суд и не добившись в нём правды мне можно будет умереть. Таким вот образом во мне говорил юрист, которого учили-приучали в университете надеяться на справедливость в суде. Нет, мама, я не могу сдохнуть, не пройдя через суд! И ты ещё возгордишься мной!
7 марта после второй ночи на маминой лестнице я чувствовал себя очень голодным. И я поехал (зайцем) в центр города, решив обосноваться на лестнице над тёти Надининой квартирой на Набережной - голод подгонял меня найти что-нибудь поесть. И я залез в помойку у тёти Надининого дома, ибо я понял, что для меня важно, очень важно сейчас выжить - выжить ради своего светлого, сытого, благополучного завтра, - и не нажить себе язвы желудка. Я очень боялся нажить себе именно эту болезнь, и этот страх позволил мне переломить себя. Да, у меня присутствовала душевная ломка при решении дилеммы, лезть или не лезть в помойку, в самые мусорные баки и россыпи вокруг них. И моя вера в моё успешное будущее, что у меня всё ещё будет хорошо, то есть моя вера в Добро, что оно побеждает, то есть моя вера в Бога, ведь именно с ним у меня стало ассоциироваться моё светлое завтра - что мне воздастся за мои страдания, - и моя вера позволила мне пережить эту ломку быстро и безболезненно, без душевной болезни, с радостью. Да, я радовался. Что успешно перешагнул через прежде невозможное лазание по помойкам. Седьмого числа вечером мусорные баки были переполнены и пропитаны влагой от выпавшего и подтаявшего снега. Так что шуровать-разгребать мусор в баках в поисках чего-нибудь съедобного без перчаток было крайне холодно рукам. Пальцам рук. Но мне повезло. Бог послал мне ананасы. Большая консервированная банка в полиэтиленовом мешке была наполовину наполнена консервированными кусочками ананаса в виде круглых шайб. И сок в этой банке был не слит. Много было соку. Кроме банки с ананасами в полиэтиленовом мешке были использованные одноразовые тарелки с какими-то объедками, в том числе и с остатками торта. Неплохое начало для переступившего грань дозволенного, - подумал я.
– Наверное, в одном из ближайших офисов отмечали наступающий Международный женский день, ведь сегодня же седьмое число, ведь в полиэтиленовом пакете были и пустые бутылки из-под шампанского и водки и прочие упаковки от всякой съедобной всячины. Но наесться досыта я не наелся: объедков было мало, а ещё рыться в мусорном баке я уже не мог, ибо пальцы окоченели до боли в них. мне скорее надо было их прислонить к батарее. Что я и сделал на тёти Надининой лестнице на пол-этажа выше её квартиры. А заходить тогда к Насте я не стал, я ведь знал, что тёти Надины нет. А подняться на площадку выше последнего, шестого, этажа я смог с трудом: все этажи в доме на Набережной были по 4 метра, так что у меня, ослабленного и согбенного, темнело в глазах, и кружилась голова при подъёме на чердачный уровень, и я после каждого подъёма на очередной этаж прислонялся сидя на корточках к горячей батарее. При подъёме на верхние этажи мне следовало проявлять осторожность, быть особенно тихим, ведь на последнем этаже жила собака, которая чутко реагировала лаем на любой шум, даже очень тихий. Ну очень тяжело мне было преодолевать дистанцию наверх, с потемнением в глазах и головокружением! А поднявшись, я завалился на газеты, которые я предусмотрительно взял в Купчино в доме матери. Здесь, на чердачном уровне, был полумрак, и мне в одиночестве особенно сильно думалось о Боге. Казалось бы, у меня нет никого, и на душе должно было быть пусто, ан нет, я в себе внутри разглядел Бога. Ведь природа не терпит пустоты. И поэтому Его было внутри меня много: я почувствовал себя только оболочкой, а всё внутреннее пространство меня было заполнено Им. И заметив в себе Бога, которого так во мне много-целый я, мне стало так хорошо, что трудно выразить словами.