И умереть мы обещали
Шрифт:
***
На третий день нашего невольного заточения нас поднял Степан.
– Метель стихла. Можно ехать, – сказал он, вынося из трапезной наши дорожные сундуки.
– А генерал где? – спросил я, не учуяв запах крепкого табачного духа в трапезной.
– Генерал съехал еще за полночь.
– Почему же он не попрощался?
– Не хотел будить. А вам просил передать, что очень рад знакомству. Хороший человек. Я его еще с Турецкой помню. Лихой вояка. Беден, правда. Заметили, мундир то у него генеральский, а пошит из солдатского сукна.
Я спустился в трапезную – никого. Только паломники спали в углу возле печки, свернувшись калачиками на подстилках
***
Звезды ярко горели в чистом утреннем небе. У горизонта белесой полосой отметилась хвостатая комета, словно художник по темно-синему фону мазнул случайно кистью с белой краской. Двое паломников в черных длинных зипунах, с котомками за плечами крестились и шептали молитву. Один из них, как бы невзначай, обратился к нам, указывая на комету:
– Знак божий на небе. Ох, беде быть. Ох, к погибели.
– Чего раскаркался? – рыкнул на него Степан. – К беде, к погибели. Ну-ка пошел своей дорогой. Без тебя тошно.
– Вот, не веришь, мил человек, а я то знаю…
– Топай, – повысил голос Степан. – Протяну сейчас тебя кнутом по хребту – будет тебе погибель. Гадатель нашелся. Знает он…
– Оставь его, – попросил отец. Протянул паломнику золотой червонец. – Помолись за нас и за Отечество.
– Благодарствую! – скинули божьи люди свои суконные шапки и кланялись в пояс.
– Ух, бездельники, – проворчал Степан, сплюнул и тронул коней.
– И вправду, комета к беде? – спросил я, кутаясь в пальто.
– Ну, барин, такое у меня спрашиваешь. Чай умней мужика будешь.
– А все же, как по твоему разумению? – не отставал я.
– Кто ж его знает, – задумался он. – У бога для нас все дорожки кривенькие. Чему быть – тому не миновать.
Я все глядел на комету с причудливым расширяющимся хвостом. Вроде, ничего в ней страшного, даже красиво. Но что в себе таит этот знак божий? А вдруг и вправду – к беде?
– Да брось, барин, думать о несчастьях. Мало ли, что эти бродяги придумывают, – недовольно пробурчал Степан. – У них вечно: беда, погибель… Хочешь, я тебе песне одной научу про Стеньку Разина?
– Ты что! – ужаснулся я. – Знаю я эту песню. За нее тебя кнутами отходят.
– Так нет же никого. Степь кругом, – усмехнулся он.
И мы, что есть мочи, надрывая глотки, грянули: «Из-за острова на стрежень…»
К вечеру пошли ровные заснеженные поля. Дорога чищенная, укатанная. Проехали через небольшой сонный городок с унылой церквушкой. Вскоре показалась на пригорке большая усадьба. Красивый дом в два этажа с высокими окнами и двумя флигелями. Насколько я разбирался в архитектуре, усадьба была построена давно, но флигели имели совершенно другой стиль, более современный.
– Это она? – изумился я. Конечно, предполагал, что барский дом в Крещенках должен быть большой, но тут – целый дворец…
– Она, – гордо подтвердил Степан. – Крещенки. Да, хоромы. Это не ваш тесный домик в Петербурге.
Мы проехали сквозь аллею из стройных, ухоженных елей. Сани подкатили к полукруглому подъезду с высокой парадной лестницей. Античный портик поддерживали стройные коринфские колонны. Я открыл рот от изумления: как все здесь было величественно, словно у стен Эрмитажа. Лакеи в красных ливреях и в напомаженных париках встречали нас. Горели фонари с сальными свечами.
Пока маменька и сестры вылезали из саней, на пороге показалась высокая статная женщина. Отец подошел, поцеловал ее бледную костлявую руку. Она тут же бросилась к нему на шею и разрыдалась.
– Кто это? – тихо спросил я у маменьки.
– Тетка твоя из Москвы, Мария, нынче графиня Преображенова.
Наконец женщина оторвалась от папеньки, с плачем обняла матушку. После вытерла слезы и с притворным удивлением стала восхищаться, какой же я большой. С облегчением вздохнул, когда она переключила внимание на сестер. Меня познакомили с мужем ее, графом Преображеновым. Он оказался невысокого роста, пузатенький и в летах. Намного старше отца. У него были пухлые, холодные руки, дышал он шумно. От широкого бугристого лба к макушке тянулась проплешина, поросшая жиденькими волосами. Зато бакенбарды густы и ухожены. Три кузины: старшей на вид лет шестнадцать; вторая примерно моего возраста; младшая – Машина ровесница. Они показались мне некрасивыми и какими-то усталыми. Мою сестру Машеньку я не считал красавицей, но и то, у нее всегда были живые глаза; а задорная улыбка, казалось, вот-вот прорежется на розовощеком личике. Кузины же казались какими-то облачными, хмурыми, как осенние лужи на мостовой, к тому же костлявыми, уж точно не в отца.
Мы прошли в большой темный зал, где пахло ладаном и горячим воском. Народу – не протолкнуться. С высокого расписного потолка свисала тяжелая хрустальная люстра. Кругом горели свечи. Священники в праздничном облачении вели службу. Посреди залы, на постаменте стоял деревянный гроб, украшенный резьбой. Тетка Мария положила сзади мне руки на плечи и подвела ко гробу. Старик с крупными чертами, бледный, разрумяненный, с подкрашенными черными густыми бровями, покоился на белой атласной подушке. Седая грива была густо напомажена. Бакенбарды тщательно расчесаны. Толстые восковые руки сложены на груди. Свечка горела, потрескивая. Воск стекал и застывал на окоченевших пальцах. Огромный перстень с красным рубином сиял на руке. Я так понял, это и был мой предок. У меня не возникло никаких эмоций: скорби или жалости, только небольшое отвращение, ко всему, что связано со смертью. Тетка Мария мягко надавила мне на плечи. Я наклонился и поцеловал локоть покойного.
– Во имя Отца и Сына…, – прошептала она, и отошла со мной в сторону, где стояли отец, мама. К маме жались сестры с испуганными лицами.
– Вьюга нас задержала, – произнес отец, как бы оправдываясь.
– Да, знаю, – согласилась тетка. – Видать, на все воля божья. Он тебя очень хотел видеть. Не дождался. Но умер спокойно, во сне.
– А Василий? – огляделся отец, ища кого-то. – Где брат?
Тетка Мария вздохнула, развела руками.
– Послали за ним… Не приехал еще. Но ждать не будем. Завтра схороним. Уже в склепе место подготовили…
***
После похорон, в большом обеденном зале накрыли столы. Множество окрестных помещиков с семьями съехались на поминки. Меня представляли старикам в старомодных платьях, пропахших нафталином. Те вздыхали, говорили, каким был замечательным покойный, как честно служил отчизне. Наставляли, чтобы я помнил о нем и подражал во всем великому деду. Старушки, с пожелтевшими от времени кружевами, пускали слезу и шептали слова соболезнования. Когда последний гость прошел к столу, дабы помянуть усопшего, я попросил отца отпустить меня подышать на улицу. Ужасно утомили все эти нудные церемонии. Да и в зале дышать было невозможно от чада сальных свечей и приторных духов старушек. Отец согласился.