Идеи и интеллектуалы в потоке истории
Шрифт:
различение интеллигенции и интеллектуалов проводится посредством
весьма брутальной политико-сексуальной метафоры [Мыслящая
Россия…, 2006, с. 7]. Следует признать, что Пелевин точно ухватил
суть новоинтеллигентской фобии по отношению к таинственной и
инфернальной фигуре «интеллектуала»: его нечестивую близость к
власти, тотальный цинизм и продажность, завидную энергию и
эффективность, оставляющие старорежимных «интеллигентов»
абсолютно неконкурентоспособными.
Хорошо,
нейтральное социологическое понятие:
«Интеллектуалы — это люди, которые производят
деконтекстуализированные идеи. Предполагается, что эти идеи верны
или значительны вне каких-либо местных условий, какой-либо
локальности и вне зависимости от того, применит ли их кто-либо на
практике» [Коллинз, 2002, с. 65].
Далее я буду использовать термин именно в этом социологическом
значении. Соответственно, интеллектуальная стагнация — это
затяжное и ставшее привычным отсутствие самостоятельного
производства идей, значительных самих по себе, вне зависимости от
политической конъюнктуры или какой-либо видимой практической
пользы.
34 В основу главы положен текст одноименной статьи в журнале: Прогнозис.
2007. № 3. С. 284-303.
120
Дефицит творческого научного мышления
Посмотрим, как представляют состояние социально-гуманитарной
мысли в России весьма солидные эксперты. Симон Кордонский:
«Социальные ученые в большинстве своем такие же обыватели, как и
играющие на лавочке в шахматы пенсионеры, только их мнения,
верования и предрассудки выражаются калькированными с английских
терминов словами» [Мыслящая Россия…, 2006, с. 27].
Вадим Радаев прямо пишет о загнивании и нереформируемости
академических институтов, об отсутствии мобильности и ротации
кадров даже в лучших университетах (сам В. Радаев — проректор
Высшей школы экономики), о полупрофессионализме, низком уровне
исследований, цинизме и «прагматическом психозе» молодежи [Там
же, с. 35-45].
Борис Дубин сетует на отсутствие значительных интеллектуальных
событий при видимом обилии «интеллектуальных журналов» [Там
же, с. 50-57].
Александр Иванов указывает на уход гуманитарности из
российской жизни, на то, что наше время — «это годы, невероятно
бедные в интеллектуальном и духовном отношении» [Там же, с. 56].
Борис Капустин отмечает, что
«при нынешних гораздо больших возможностях для свободомыслия, чем
в советский период, наша политическая теория
робкой, прирученной и какой-то вторичной, чем, во всяком случае,
неофициальная политическая мысль советского времени» [Там же, с. 63].
Справедливости ради нужно признать, что Б. Капустин с
оптимизмом смотрит на молодое поколение российских политических
философов.
Олег Кильдюшев пишет о «концептуальном кризисе русской
внешнеполитической мысли» [Там же, с. 161].
Александр Филиппов развивает свой давний тезис «Теоретической
социологии в сегодняшней России нет» [Там же, с. 185-204]. Еще
в середине 1990-х гг. он писал о том, что
«у нас нет обширных и постоянных коммуникаций, тематизирующих
прежде всего фундаментальную социологическую теорию, нет
обширных концептуальных построений, нет достаточно самостоятельных
последователей (во всяком случае, круга
последователей) какой-либо признанной западной школы, нет и
заметных претензий на создание своего собственного большого
теоретического проекта» [Там же, с. 185].
«Что сюда только не подмешивается! — патетически восклицает он, —
И плохо переваренная русская религиозная философия начала прошлого
века, и дурная историософия, и темные рассуждения о материях как бы
естественнонаучных (от биологии до географии) и т. п.» [Там же, с. 189].
Лев Гудков гораздо более благожелательно пишет о центрах
эмпирических социологических исследований (будучи сам
сотрудником бывшего ВЦИОМа, ныне — Левада-Центра), но его
121
критика «сознания российской социологии» оказывается не менее
жесткой, чем у цитированных выше авторов.
«”Слепым пятном” исследовательской оптики и сознания российской
социологии является все, что относится к тоталитарному прошлому
страны: антропология советского человека, имперские традиции,
культура патернализма, т. е. сам характер крайне репрессивного и
внутренне агрессивного общества. Попытка уйти, не замечать это
прошлое, акцентируя нынешнюю тематику “транзитологических
подходов” или опасности глобализации для России, оборачивается
возрождением геополитических идеологических конструкций о месте и
приоритетах России как великой державы. Социологические журналы и
учебники полны разнообразными рассуждениями об “особости
российского пути”, с одной стороны, и навязчивыми попытками
измерить, насколько мы соответствуем параметрам “нормальной
цивилизованной страны” — с другой» [Там же, c. 219].