Иду над океаном
Шрифт:
Однажды Мария Сергеевна опоздала на еженедельную клиническую конференцию — разбирался летальный исход при пункции перикарда, случай трагический и совершенно неожиданный. Говорили неинтересно и неохотно — все было ясно. Главное — нужно было исключить возможность повторения подобного. А между тем даже Арефьев в душе считал, что говорить, собственно-то, не о чем: Прутко сделал все, что должен был сделать. Инструменты готовились по всем правилам, и большего никто не смог бы сделать. Больной погиб мгновенно, где-то в игле остались молекулы пенициллина, выжили после десятикратной стерилизации, а у больного была острая неприемлемость к этому антибиотику. Практический вывод один — для пункций иметь специальный инструмент и для
И все-таки он не видел в ней профессионального серьезного врача. Но с приездом Меньшенина он увидел и это. И это ее горение — зрелое, без суеты и мальчишеской или девчоночьей лихости — к такому он привык и природу такого понимал — смутили его.
Он заговорил с ней о завтрашней операции, а сам почему-то с тоской думал о том, что завтра с утра его ждет заседание в обществе, потом он будет занят в институте — и опять обожающие глаза студентов — как же, корифей! — то, что они смогут делать, если смогут вообще, лет через пятнадцать, он делает походя. А вечером ему предстоит готовить справку для комиссии по здравоохранению о статистике легочных заболеваний среди малых народов Севера. Материал ему подготовлен, но выводы-то делать ему и предложения вносить — ему. А послезавтра — консультация в поликлинике облздравотдела и операция — он обещал, черт бы побрал! — операция по поводу удаления желчного пузыря у председателя райисполкома.
Можно очень просто разорвать этот заколдованный круг — бросить все и уехать. В минуты усталости он и прежде иногда думал об этом. «Уеду, — мечтательно думал он. — Уйду в онкологическую… Пусть они тут попробуют без меня. Пусть найдется другая тягловая сила и пусть тянет все: и институт, и руководство хирургией, пусть в комиссиях заседает. А я — увольте. С меня довольно». В такие мгновения жалость к самому себе охватывала его, странная какая-то жалость — с умилением перед собственной нужностью огромному количеству людей. Капризная какая-то жалость бывала тогда в нем к собственной персоне. Дома ходили на цыпочках, ассистенты понимали и береглись — он видел, что они понимали это его состояние, да он и не прятал его. И только дочка осмеливалась вести себя с ним по-прежнему, точно ничего не происходило. Но, пожалев себя, он забывал о своих намерениях и планах, возникших в эти минуты, обычный круг обязанностей затягивал, и все катилось по-прежнему. А заветная работа по желудочной хирургии так и оставалась лежать в правом ящике его стола.
И сейчас он вспомнил о ней. Защемило сердце и не отпустило, как это бывало не раз. Думалось о ней Арефьеву мятежно и тяжело. Ведь, в сущности, он стоял да и стоит, пока кто-то его не опередил, перед большим открытием природы возникновения карциномы большой кривизны и нижних отделов желудка. Ни вирусностью, ни повышенным содержанием вредных частиц в воздухе и в пище этого не объяснишь. И он думал прийти к тому, чтобы распознавать карциному этих отделов желудка не только в самом начале, когда возможно оперативное лечение с длительным положительным прогнозом, а раньше, еще раньше — до ее возникновения. Особенность этих клеток, индивидуальная биохимическая и физиологическая особенность ткани. Не публикуя результатов, не оповещая мир, он уже имел наблюдения, когда его предположения оправдались — за несколько лет до появления первичных признаков рака он предположил его и оказался прав. Но наскоками, работая от случая к случаю, между дел, такого не доведешь до конца. Для этого нужна вся жизнь без остатка, как сумела вот Мария Сергеевна.
И, оборвав себя на полуслове, глядя через пенсне куда-то мимо Марии Сергеевны, он вдруг сказал отчетливо и тихо:
— В сущности, мы с вами прощаемся, коллега.
— Не понимаю, — бледнея, проговорила Мария Сергеевна. — Я… Я не собираюсь…
Арефьев движением руки остановил ее.
— Речь идет обо мне. Я буду принимать онкологическую. — Арефьев снова поглядел ей в глаза, помолчал и сказал: — Я ухожу, Мария Сергеевна. Вы пока никому об этом не говорите. Но я ухожу в онкологическую клинику. Пора. Я долго к этому готовился…
— А как же?.. — начала было Мария Сергеевна и, решив, что спрашивает совсем ненужное, покраснела и замолчала.
— Свято место не будет пусто… — отозвался Арефьев, и улыбка тронула его лицо.
— Я очень хочу вам удачи, — добавил он, вставая. Но в дверях он остановился: — Скажите: вам очень не хватает Меньшенина?
— Это не то слово, — пробормотала она. — Можно не отвечать на ваш вопрос, профессор?
— Да, конечно, — сказал он. — Интересно работать и жить рядом с таким человеком. Правда?
Мария Сергеевна согласно кивнула.
Арефьев ушел, не прощаясь, так же, как и появился.
И Мария Сергеевна представляла себе, как он идет по длинному коридору отделения, как развеваются полы его халата, как непоколебим его профиль с посверкивающим пенсне, как плотно сжаты массивные губы.
И вдруг она поняла, что он приходил сюда не произносить речь, а поговорить, что ему хотелось высказать ей много. А она не сумела ему помочь. Она подумала, что, в сущности, ни она, ни ее товарищи не знают Арефьева.
Для Арефьева вопрос о переходе в онкологическую клинику был решен — и не сегодня, не сейчас. Исподволь, издавна он подумывал об этом предложении министерства, оттягивая всякий раз решительный ответ, ссылаясь на разные причины — просьбы обкома, на занятость, которой он не мог прервать без ущерба для дела. Это приглашение он получил до приезда Меньшенина. И, вероятно, Меньшенин знал о нем, но не заговорил ни разу. Не заговорил о нем и сам Арефьев. Но если прежде эта возможность принять клинику рисовалась ему как достойное продвижение, теперь он иначе отнесся к этому.
Приезд Меньшенина на многое открыл ему глаза. Но прежде всего он понял, что весь его опыт, все его откровение уже стало достоянием Минина, Марии Сергеевны. Они работали не хуже, а может быть, даже лучше его. Он увидел это, нашел в себе силы принять и согласиться. Он и сам уже не мог подолгу стоять у операционного стола.
Он еще мог уточнить диагноз, поставленный Прутко, он еще мог подсказать Минину какую-то особенную деталь или предостеречь его от возможных осложнений. Своим опытным чутьем он мог предугадать направление пульмонологии. Но все это было не то, не то! Этого было мало. А другого он ничего не имел.
Он понял это. И тут уже ничего нельзя было поделать.
Теперь онкология. Она давно пощемливала ему сердце — своей остротой. И можно попробовать еще раз. Он предчувствовал в себе второе дыхание — оно должно было начаться там.
Арефьев сделал выбор и вдруг поймал себя на том, что может думать о Меньшенине ясно и тепло. Что же в нем, в Меньшенине? Огромный ум и колоссальный опыт? Это есть и у самого Арефьева. Знания? Они есть и у него. Тут что-то другое. Какое-то магнитное поле вокруг этого человека, в нем невозможно устоять и не поддаться…