Иду над океаном
Шрифт:
— «Гостей» надолго задержите?
— Не думаю. Зачем?.. Прибудет начальство, необходимые формальности выполнят. И прощай!.. — Поплавский, пристально посмотрев на Барышева, добавил: — А знаешь, капитан, ты ведь этим ребятам жизнь спас. Если верно, что машину по курсу вел автопилот… Впереди были горы в облаках… Так что запиши на свой счет…
— Давай попрощаемся здесь, — сказал Артемьев, беря Волкова за локоть, — там будет много народу.
— Давай, — сказал Волков, высвобождая локоть и беря обеими руками его большую мягкую руку. У Волкова запершило в горле, он видел, что и выцветшие глаза Артемьева покраснели и губы его некрасиво
— Счастливой тебе дороги, — сказал Артемьев, — и высокого полета. Знаешь, Волков, у меня такое ощущение, что мы с тобой больше уж не встретимся. Будто не ты уезжаешь, а я.
Зеркальце на крыле «Волги» подрагивало — двигатель работал, да и времени у них более не оставалось. Вся их жизнь прошла вместе. И вот уже не оставалось и десяти минут. И оказалось, что нельзя им так просто расстаться, взять вот сесть в машину — уже простившимися, уже чуть-чуть чужими. Но на самом деле все было так, как говорил Артемьев. В сущности, один Волков остается в армии, его работа — авиация. Артемьеву же в его шестьдесят почти лет предстоит новый путь, как Поплавскому. И от сознания этого Волков чувствовал себя сейчас виноватым, и ему было пронзительно жаль Артемьева. В глубине сознания промелькнула мысль, что таких людей, как Артемьев и Поплавский, армия должна беречь до их последнего часа, беречь и учиться у них.
И вдруг Артемьев сказал, отводя наконец глаза от лица Волкова:
— Ты не жалей меня. Не жалей меня, генерал. Я горжусь тем, что мы столько лет повоевали вместе. Выдержали войну, пережили все, что было после войны, и построили наконец авиацию не хуже, чем у других. Так я говорю?
— Так, Анатолий. Да что там… Столько было вместе…
— А твоего парня я возьму к себе, если он захочет.
— Он солдат. Как это — захочет.
— Нет, — Артемьев покачал головой. — Не тот случай. Хорошо, что ты Наталью берешь с собой. Только дай им возможность поговорить. Может быть, это очень серьезно у них.
— Ты считаешь, так будет лучше?
— Не знаю, — сказал Артемьев. — Этого никто не знает, даже они сами. Но я бы так поступил. Ты же сам любишь ясность во всем.
— Хорошо, — сказал Волков и громко позвал: — Владимир и Наталья! Вот что, солдат, — сказал Волков, когда Вовка вытянулся перед ним, а Наташа остановилась поодаль, тихая и бледная. — Вы взрослые люди. Я поеду с генералом. До отлета полтора часа (он почему-то сказал не до «старта», а до «отлета»). У вас вполне достаточно времени, наведите порядок в своих делах. Ты, Владимир, отвечаешь за опоздание. Все.
Волков выговорил это, внутренне усмехаясь, видя, как лицо мальчишки напряглось, почти сошлись над переносицей тонкие брови, как сверкнули и ушли вглубь черные его глаза. И понял, что немало труда стоило Володьке сдержаться, — даже сапогами переступил, и руки его, опущенные уставно, пошевелились. Волков почему-то не допускал мысли, что у Володьки и Натальи может быть что-нибудь серьезное. Блажь это — поблажат и пройдет, но он уступил Артемьеву. И разговаривал с обоими с легким сердцем, позволяя себе любоваться их молодостью и смущением. Только где-то в глубине души была догадка — не прав он и нехорошо все это выглядит, не по-отцовски.
Володька подчеркнуто четко повернулся перед ним через левое плечо. Так он никогда не делал. Волкову показалось, что в его глазах зло сверкнули слезы.
Оба генерала смотрели, как решительно, точно на плацу, с негнущейся спиной шагал Володька к машине, как плелась за ним вслед Наталья.
— Да-а… — протянул Артемьев. — Лихо мы с тобой распорядились. Ничего не скажешь.
— Черт его
Время, отведенное Волкову для пребывания на этой земле, истекало, а у него еще масса дел не решена. И были это главные, больные какие-то дела. Ольги он уже не мог увидеть, она уехала в командировку. При воспоминании о ней ожило ее лицо таким, каким он видел его в свой последний визит к ней — добрым, светлым, мягким каким-то и неуловимо загадочным. Эта загадочность-то и смущала Волкова, и мучила его, и какая-то горечь оживала в нем при воспоминании. Что-то было в Ольге ироническое и чуть снисходительное, точно дочь жалела его и не хотела сказать чего-то очень важного.
А еще нужно было ему увидеть Марию. Может быть, единственное в жизни не мог он оценить и разложить по полочкам, как научился оценивать свои и чужие поступки, события и явления в армии, — это свои отношения с женой. Он чувствовал какую-то правоту за женой, но быть объективным ему не позволяла горечь. И себя он не мог поставить на ее место именно из-за этого. Не так-то много времени им осталось, — думал он. И не понимал, почему она сама об этом не думает, почему она так расточительна. В одном он был убежден: в семье все должно быть подчинено главному. Главное — это его работа, это новое его назначение. Он оставлял мысленно за ней право на поиск и на желание удачи, — все это он понимал, но не до такой же степени и не в этом возрасте. Но улететь и не зайти к ней в клинику, не увидеть ее в последние минуты здесь — значило признать, что в их жизни что-то произошло непоправимое и тревожное. А он не хотел этого. И он сказал Артемьеву:
— Мы еще должны заглянуть в клинику. У Маши сегодня очень важная операция.
…Алое перышко спидометра покачивалось за цифрой «100». Черная «Волга» стелилась над асфальтом широкого шоссе. Они шли в левом ряду почти над разделительной полосой, словно Вовка хотел разбиться. Шоссе, как всегда, было забито транспортом — два потока тянулись за город, два таких же текли им навстречу. Над шоссе стояло марево отработанного газа, пыли.
Было шумно и жарко, но в машине царила тишина. И если бы можно было слышать это, Наталья, неподвижно сидевшая рядом с Вовкой, так и не поднимая от самого дома головы, слышала бы, как яростно клокочет в нем сердце. И все-таки стремительная езда успокоила его. Уже за городской чертой он расслабил пальцы на руле, почувствовал, что в нем нет прежней обиды.
Он покосился на свою пассажирку, увидел ее бледную щеку и то, как неподвижно лежат на стиснутых коленях ее руки — ладошками вниз, точно она прикрывала колени. И вдруг он подумал, что ничто не имеет значения. Главное, что она сидит вот здесь, всего в двадцати сантиметрах от него — и это было так близко, что он отчетливо ощущал тепло, исходящее от нее. У них почти не осталось времени, чтобы что-то поправить или что-то изменить. И стоит ему коснуться ее пальцами — она не уберет руки… Он так и сделал. И она действительно не убрала рук со своего колена. Только ниже наклонила голову. И вдруг тихо сказала:
— Неужели ты на самом деле ничего не понимаешь?
Вовка не ответил. Тогда она подняла голову и посмотрела на него. Щемяще хороша была она — и это ее бледное, залитое светлыми слезами лицо, и белый воротничок кофточки на тонком и беззащитном горле — все было адресовано ему, все было для него — и навсегда. Наверное, в жизни каждого человека бывают такие мгновения, когда будущее открывается до самой своей бесконечности. И Володька почувствовал, что он готов заплакать, что он плачет, слезы сами собой текут по его лицу, и ему не стыдно этого.