Иерусалим
Шрифт:
— По-моему, только по-своему и бывает, — ответил пятый, доставая из рюкзака банку с кукурузой и пакет с травой; я мрачно посмотрел на него, и пакет он убрал. — Даже умираем мы все как-то по-своему, — добавил он.
Я знал, что года полтора назад у него погиб близкий друг, и не стал с ним спорить.
— По-моему, — вмешался шестой, подходя к нам, — вы оба говорите одно и то же, хотя и по-разному.
— А по-моему, не совсем, — сказал я.
Конечно, не совсем, мысленно повторил я чуть позже, и все-таки в каком-то смысле одно и то же. Как мне кажется, каждый из нас, сознательно или на ощупь, добровольно, но часто и вынужденно толкаемый к свободе самой сущностью своего бытия, глубинной и непреодолимой непринадлежностью, пытался найти этот ускользающий образ бытия в мире, где утрачена смысловая основа существования, почти полностью прервана преемственность культурных традиций, где всевластные идеологии называют себя свободой, фантомы маскируются под природу и рациональность, а вера давно уже выродилась в фанатизм, сектантство или чистую орнаментальность. Это, пожалуй, и было тем, что я, говоря с собой, не заботясь об убедительности и ясности, подразумевал
Солнце медленно опускалось; дно долины и противоположный склон начали темнеть.
— Здесь красиво, — сказал кто-то из них.
Мы стояли почти на вершине холма; перед нами, впереди и по сторонам, до самого горизонта лежала эта серая бесплодная земля — каменистая, с редкими низкими кустами и пучками колючек, пробивающихся среди камней.
— Наверное, — сказал я, — так выглядит мир под взглядом ангела, когда на все смотришь дважды, изнутри и сверху, и это всегда одновременно; без всякого утешения, без способности забыться.
Я посмотрел на них, и мне вдруг показалось, что никто из них почему-то не понял того, о чем я пытался говорить. «Возможно, время еще не настало, — сказал я себе, — возможно, что это время никогда не настанет». И все же они знали, что я имел в виду. Всегда изнутри и извне, здесь и сверху, без утешения, без возможности сказать: «Я — это то, что вокруг меня». И тогда я вспомнил жар юности, неясные пульсирующие мечты, ожидание неизвестного, несбывшиеся предчувствия, солнце, наполненное пламенем. Я вспомнил тот день утренних сумерек, день тумана; вспомнил, как эта земля лежала перед нами — юная, бесформенная, уродливая и влекущая. Мы стали разъезжаться в разные стороны — к морю, в долины, к дальним горам — но мне не было страшно; и жизнь нависала над нами с неизбежной чарующей безнадежностью, пустотой.
Теперь же в очень многих смыслах следование долгу и было тем последним, что нам оставалось; впрочем, разумеется, подумал я, это был долг внутренний, то немногое, что мы могли противопоставить удушающей хватке смерти, удушающей хватке их жизни. Это было предстояние существованию, противостояние всевластности, которое образовано от того же самого мысленного корня, что и древняя стоя. Читать книгу и слушать музыку на фоне войны, не думать о будущем, заглядывать в каждую минуту, как в прозрачную каплю падающей воды, видеть рваную береговую линию и серебристый снег оливковых рощ было тоже частью долга, как я его понимал; впрочем, я знал, что его можно понимать и иначе. Сохранять вокруг себя тонкое пространство свободы, ускользать от власти вещей, людей и слепых страстей было, по-видимому, той частью долга, которую понимали мы все. Быть на этом холме, расставлять часовых, курить, смеяться с ешиботниками, спать в караване — вероятно тоже. «И все же интересно, — подумал я, — кого мы защищаем — эту прекрасную страну, многострадальный народ, отвратительную власть? Или и то, и другое, и третье?» Это был вопрос, на который не могло быть ответа. Я хотел спросить об этом вслух, но не решился; а потом повторил, беззвучно шевеля губами, прекрасную страну, многострадальный народ, отвратительную власть. Мне стало грустно; я обошел поселение еще раз; было слышно, как молятся ешиботники, горы окончательно потемнели. Я взглянул на то, как меняются часовые, вернулся в караван. Мы сидели, пили чифирь из пластмассовых кружек, говорили о том, какими были когда-то, и о том, какими не будем никогда, о том, что делали в последние годы, и о том, что думаем про то, что вокруг нас; ко мне медленно подступала грусть. Мне было как-то неспокойно, я вышел взглянуть на наших часовых, на ночную Самарию, закурил; бескрайняя темнота разбивалась об одинокие желтые окна наших караванов, голубела луна, холодный ветер скользил вдоль земли, внутри души было грустно и прозрачно. Наверное так, подумал я снова, выглядит земля под взглядом.
Резервистская служба была не слишком обременительной. В перерывах между дежурствами на часах мы спали, читали, разговаривали, достраивали заграждения из мешков с песком; рядом с поселением арабы появлялись достаточно редко, да и они, на поверку, оказывались вполне случайными; и уже на третий день я начал делать наброски, пытаясь записать то, какой я видел гибель Хазарского каганата. По всей вероятности, он пал под двойным ударом: славян-язычников с севера и мусульман с юга; и если взятие Саркеля [210] Святославом упоминается в первом своде древнерусских летописей, то о разрушении Итили и Хазарана не известно почти ничего. Возможно, их тоже разрушил Святослав, но возможно, что и нет. Этого не должно было произойти, сказал я себе, страна размером с Западную Европу не должна была уйти под воду, как Атлантида; но все же, добавил я, ее не стало. Она была истощена бесконечной войной на три фронта, отсутствием союзников, изобилием врагов, внутренними раздорами; может быть, в этом была своя историческая неизбежность. Вполне возможно, что на ее месте осталось небольшое зависимое государство, просуществовавшее до двенадцатого века; по крайней мере, сохранились свидетельства, позволяющие так считать. Но, в любом случае, эта посмертная история не слишком меня интересовала; я думал про горящие дома Итили, про переулки Хазарана, устланные телами, вытоптанные виноградники Семендера [211] , сожженные поля, кровь, текущую по земле. Ибн Хаукаль пишет, что в Семендере, где до войны было сорок тысяч виноградников, после нее не осталось «ни виноградины». Святослав не варил мяса и спал в седле, но не только он был причиной гибели Хазарии. «Я стоял на холме, — записал я, — и смотрел на великую реку, на багровое зарево горящего Итили».
210
Саркель — в русских летописях — Белая Вежа; крепость в северо-западной части Хазарского каганата.
211
Хазарский город на берегу Каспийского моря, древняя столица каганата.
Я увидел его огни издалека, мерцающей точкой на невидимой линии ночного горизонта. Оказывается, Итиль ближе, чем я думал. Но потом я понял, что это огонь отражается высоко в небе; похоже, в Итиле пожар, добавил я. За несколько дней до этого мне сказали, что беспорядочное языческое воинство, неожиданно появившееся из лесов и болот севера, осаждает Саркель.
— Саркелю потребуется помощь? — спросил я тогда.
— Да нет, вряд ли, — ответил мой собеседник, презрительно скривившись. — Обычные лесные бандиты-конокрады, откуда они только взялись? Настоящая опасность грозит нам с юга.
И все же, вероятно, мы их недооценили, подумал я, и вот уже их лазутчики подожгли Итиль, город на великой реке. И это значило, что мне еще только предстояло узнать правду. Я узнавал ее постепенно, увидев смятый кустарник и искалеченную землю, следы множества прошедших людей, заметные даже в темноте. Похоже, что здесь на помощь осажденному Саркелю прошла армия кагана; но почему именно здесь, добавил я, и почему так. Но потом я почувствовал тяжелый запах и объяснил себе: здесь долгое время стояли лагерем, и это было еще более странным. Мне показалось, что над головой кружатся ночные птицы. А еще чуть позже я увидел первый труп, странное тело незнакомого воина со стрелой, пробившей горло, — сравнительно недавний, еще не разложившийся, первый среди многих, устлавших землю. Я спешился и, взяв коня под уздцы, медленно пошел вдоль тропы; надо мною нависал тяжелый трупный запах. Меня окружили трупы хазар; похоже, что тела своих погибших нападавшие, по языческому обычаю, уже успели сжечь на погребальном костре. А это, в свою очередь, и было ответом на вопрос об исходе битвы. Судя по расположению тел, бились на равнине перед городом, потом бились у самых стен Итили.
Впрочем, теперь это уже было не вполне точным, потому что никакой Итили больше не было. Хазарана не было тоже. Я стоял на холме и смотрел на великую реку, на багровое зарево горящего города, отражающееся в черном небе. Но было тихо; и это было самым страшным. Я долго прислушивался, но не услышал ни ликующих криков победы, ни пьяных возгласов, ни плача жертв, ни голосов труб, ни шума грабежа. И все же, когда я подошел поближе, до меня донесся далекий шелест пламени, колышущегося в мертвой ночной тишине. Итили больше не было. Желтым, почти полным диском горела луна. Я отошел подальше от стен и заночевал в узкой каменной лощине. На следующее утро я вернулся к пожарищу, медленно и осторожно, пригибаясь к земле, опасаясь часовых; но часовых не было тоже. Город уже догорал, белые надвратные башни были покрыты копотью; черная пелена дыма лежала над землей. Земля к северу от городских стен была превращена в кровавую кашу, и по ней мало что можно было прочитать. Впрочем, непогребенные тела хазар во многом проясняли ход битвы. Они лежали вповалку, скорчившиеся и неестественно прогнувшиеся, изрубленные и изувеченные, раздувшиеся от трупных газов. Со многих были сняты шлемы и кольчуги, иногда одежда; со всех — украшения. По тому, где и как они лежали, было видно, что армия кагана вышла из города, чтобы встретить северян на прибрежной равнине, но потом была вынуждена вернуться в город; похоже, что отступление было беспорядочным и кровавым.
Все это было крайне странным, но, обогнув город с востока, я понял причину: с юго-востока подошла вторая армия, ударившая с тыла; в грязи и траве, истоптанных конскими копытами, я нашел несколько мелких вещей с тонкой вязью языка пророка. Мне стало ясно, что каган попытался разбить врагов поодиночке, но не успел. Еще более странным было то, что, подойдя к воротам, я увидел только следы пожара, но не следы штурма; это выглядело так, как если бы ворота открыли изнутри. На улицах было много трупов, искалеченных, израненных, обгоревших, но часто и узнаваемых. Я увидел множество женских и детских тел; мне пришло в голову, что перед смертью их вытаскивали из домов. Сила ужаса была такова, что душа онемела, и мысль оставалась ясной, парализованной и прозрачной. А к югу от городских стен лежали многочисленные тела беженцев, пытавшихся, по всей видимости, спастись от неожиданно свершившейся бойни. Я часто замечал на них следы стрел, но еще чаще — следы от беспорядочных ударов мечами. Многие были почти полностью раздеты; чтобы снять кольца, у них отрубали пальцы; вокруг них рядом с холщовыми мешками были разбросаны какие-то случайные вещи, явно собранные второпях. Было видно, что победители тщательно перетрясали их скарб. И только закончив начатое, они подожгли город.
А отойдя чуть дальше, я увидел коня, привязанного к дереву, и рядом с ним одинокую фигуру, склонившуюся над одним из трупов. На нем были неудобные и чужие одежды, хазары такие не носят. Увидев меня, он побежал в сторону коня, но я выстрелил издалека и пробил ему ногу; мародер упал. В тот момент я не хотел его убивать, мне казалось, что я просто собирался с ним поговорить. Впрочем, он так и не смог мне объяснить, как и зачем он сюда вернулся; вероятно, ему показалось, что награбленное поделили несправедливо. Я не знаю, что еще он надеялся найти на полураздетых и обобранных телах. Но, в любом случае, это не было тем, о чем я хотел его расспросить, хотя он и почти обезумел от страха. Я спросил его.