Иерусалим
Шрифт:
Я помню, что в тот вечер я стал снова думать о прекрасной, свободной и счастливой, навеки утраченной земле Хазарского каганата. Солнце стояло высоко; и небо было жарким, как дыхание огня, и голубым. Я продирался сквозь заросли бурьяна, а потом, остановившись, смотрел на тысячелистник, из которого мы делали настойку от ран, дурной памяти и навязчивой горечи обид, долго вслушивался в течение тонких, невидимых ручьев. Солнце стояло высоко; и как капли крови тех дней, в душе остались запах палёной шерсти, вкус утренней родниковой воды, мед и подгнившая деревенская алыча. И еще я помню прозрачный жар земли, возвращающей небу сквозь густой покров необожженных весенних трав жар своего тела. Безлюдные, бесформенные озера со счастливой, светящейся водой были разбросаны вдоль этой земли; я часто ночевал на их берегах, и меня будили рассветные крики птиц. Иногда я натыкался на могильные
Но все это было в других местах, потому что от отрогов Великих гор, где снега земли нависали над подножием неба, пирамидальных столпов, закрывающих мир от раскаленного, алчного и ненасытного юга, я вернулся к нашей прекрасной реке, широкой и бескрайней, как весенний свет, скользящей с плеском и шелестом, а потом ветвящейся на рукава дельты перед падением в Хазарское море. Я помню, как в детстве, посадив на круп коня, меня возили смотреть на священные курганы ее островов. Они были сухими и пугающими; но от их прикосновения душа наполнялась изумлением и терпкой иллюзией бесконечности. Теперь же я скакал на восток, оставляя их в стороне, огибая дельту и ее бесчисленные острова, к землям мадьяр, печенегов и авар; навстречу солнцу. Становилось все жарче, но восток каганата не был похож на его запад. Дни здесь были длиннее, степь свешивалась в пустоту через тонкий край горизонта, а бремя земли было весомым и ощутимым, как никогда. Ржание коня смешивалось в этих местах с хрипом ветра и воем волков; шорохи, шелесты, привкус крови наполняли воздух. Человек был здесь только телом, обернутым в ткань пространства, обычая и старения; глаза сверкали страхом, страстью и усталостью. Сладкий дым поднимался над стоянками, шатрами, покосившимися частоколами, воротами, украшенными ссохшимися головами пленных врагов. Они приносили мне тяжелые мехи с вином, глиняные кувшины с кумысом, широкие плоские блюдца, горький хлеб; и я говорил себе: это мой любимый, бесформенный, чуть подгоревший горький степной хлеб.
И все же я не понимал их слов; вокруг меня, на моем пути, лежали страны язычников; печенегов, повторял я, пробуя слово на вкус, как листья мяты; но только пугающий и светлый привкус их магии, чудовищной, страстной и многословной, оставался на языке вместе со вкусом кумыса и степного ветра. Впрочем, ее поток струился мимо меня, оставляя лишь слабые оттиски на камнях, траве, стенах шатров, украшениях их женщин; лишь изредка воплощаясь непонятным, пульсирующим ритуалом, наполнявшим тела безумием и иллюзорным слиянием с землей, прекрасной и равнодушной к их чарам, к их словам, к их колдовству, как и к любому другому смыслу, который земле неведом. Я был для них всего лишь одним из нации повелителей, непонятных, опасных и чужих; и я видел, как скрытая неприязнь заставляла их прятать взгляды в рукавах. Но однажды девушка с прямыми черными глазами, которая напоила меня кумысом, не пустила к себе в дом и осталась со мной под высокими звездами степи, сказала на своем ломаном языке, что ей подчиняются силы земли. Хищные, чарующие и непредсказуемые, подумал я. Когда поднималось солнце, она разрезала ладонь тонким ножом, и ее кровь закапала мне на лицо; она откинула волосы и сказала: «Когда будет гореть твой город, ты будешь жить». Она улыбнулась в рассветных лучах, и я так и не узнал, было ли это благословением, словами защиты или проклятием. Но, по всей вероятности, это было чем-то иным, понятным и невыразимым, для чего в моем языке, в отличие от ее, уже не осталось слов. А потом она уснула.
Таким был вкус степи, пространства и тысячелистника, сухого ветра, мяты и чебреца, но лето двигалось к закату, и я уже скакал среди жестких выжженных трав. Впрочем, я знал, что где-то там, на севере, степь кончается и начинаются бескрайние непроходимые леса, которые тянутся до самого края мира. На юге же, за белой стеной великих гор и бескрайними пустынями, за землями исмаилитов, лежит центр земли, великий и разрушенный город Иерусалим. Я же скакал на северо-запад, приближаясь к безлюдным лесам севера, но и возвращаясь к Итили, и спрашивал о черных реках, но и здесь, разумеется, никто не знал о них. Я постоянно подгонял себя и мечтал научиться спать в седле. Время, которое дал мне каган, становилось короче с каждым моим движением и с каждой моей неподвижностью. Я снова встречал знакомые взгляды хазар, степь, спящих ослят и сонные морды коз. В тот день я тоже увидел одинокую козу; отбившуюся от стада, подумал я тогда. Я остановился у самого края воды и чуть позже заметил стадо черных коз, спускающееся по косогору; у них была длинная шерсть и упругие настойчивые взгляды. Взглянув на меня, она опустила глаза; в ее движениях была легкость ласточки, свет, нежность и пустота. Солнце отражалось от ее ладоней.
И тогда я подумал: время все равно течет к смерти, так не все ли равно, по каким холмам ему течь? Не все ли равно, течет ли оно в сторону воли кагана или вопреки ей? Я подошел к ней и спросил о слиянии черных рек; она ответила, что ничего об этом не знает. Но я и так был уверен, что ей ничего о них не известно.
— Ты ищешь слияние черных рек? — спросила она тогда.
Я кивнул; я не ожидал, что она об этом спросит, и не знал, что ответить.
— Ты хочешь их найти? — спросила она.
Я снова кивнул, потому что снова не знал, что ответить.
— Ты должен их найти, — подытожила она, посмотрев на меня с сомнением и сочувствием. И я остался. Она достала из мешка лист хлеба, сливы и козий сыр. По моим расчетам, я был уже не так далеко от Итили и снова подумал, так ли уж необходимо проскакать еще тысячу миль по степи, чтобы убедиться в том, что невозможно найти то, чего нет. Месяц элуль медленно желтел и скатывался в сторону тишрея [201] . Она любила лежать на земле, раскинув руки, или на свежескошенных травах, ладонями прикрывая глаза от солнца; а целуясь, кусала губы, шею и плечи. Трудно было сказать, чего в ее поцелуях больше: нежности или самозабвения. А еще у нее были длинные ногти, и они оставляли на моей коже тонкие пламенеющие следы. Она быстро мерзла и быстро согревалась; любила смотреть на белую поверхность кумыса, переливающуюся на солнце, и на речные волны, разбивающиеся о камни берега.
201
Элуль, тишрей — первые осенние месяцы по еврейскому календарю.
Становилось все холоднее, и я узнал, что она любит греться у костра; треск хвороста смешивался с шелестом счастья. И тогда я снова вспомнил слова кагана, его узловатые руки и холодный усталый взгляд.
— Птицы летают теперь слишком низко, — сказал он мне при прощании, — и небо все чаще наполняется кровью. Никто не может устоять перед Его волей, когда Он решает погубить тех, кто пытается быть ему верен. Ты должен найти раздвоенный белый столп у слияния черных рек.
От стыда я сжал губы, встал и обошел вокруг огня; подбросил веток и сухой травы. Костер начал искрить.
— Я скоро вернусь, — сказал я.
— Ненавижу отсрочки, — ответила она, — давай прощаться так, как будто прощаемся навсегда.
— Но я же вернусь, — ответил я.
— Тебе незачем возвращаться; я тебя не люблю, и когда ты вернешься, уже выйду замуж.
Мы оба замолчали.
— К тому же ты предал кагана; предал то, ради чего отправился в путь, то, ради чего рожден, — добавила она и подбросила влажной травы в огонь. Едкий осенний дым наполнил глаза; я отошел от костра.
— Я не пойду тебя провожать, — сказала она на следующее утро. — Отправляйся искать свои реки, которых не существует.
Она повесила мне на шею обломок небесного камня.
— У меня больше ничего нет, чем бы я дорожила, — объяснила.
Чуть позже, оглянувшись, я увидел, что она стоит на вершине холма и машет обеими руками; крохотная черная фигурка на фоне огромного серо-голубого неба.
— Я скоро вернусь, — прокричал я.
В Итиль я возвращался долго, забирая все дальше на северо-запад, подступала осень, и я слышал крики диких гусей, доносившиеся с болот. Тина и ряска медленно наполняли пространство памяти. А потом, сам не знаю почему, в душе все как-то вздрогнуло, сжалось и потемнело. Я посмотрел на небо, на низкие серые облака, в глубь его холода и пустоты и попытался представить себе этот взгляд, невидимый, от которого ликовала душа и сжималась кожа, медленно направленный из недвижения.
На следующий день мы с Верой сидели в кафе; она непрерывно курила, приоткрывая тонкие ненакрашенные губы, и ее взгляд был направлен в невидимую точку, где пересекались ее мысли. Она была красива той красотой, которая не греет и все же высветляет ушедшее время и тишину. Вокруг нас незаметно наступила осень. Я подумал, что мы не виделись с нею с того самого вечера на крыше у Брата Оленя; но разговор вился медленно и упруго, как змея, выползающая из норы среди желтых камней пустыни. Заметно похолодало.