Имена
Шрифт:
Наши голоса в темноте. Кэтрин возражает, Джеймс вежливо вторит ей. Однако он был недалек от истины. Я с трудом привык даже к форме греческих букв; экзотические пустынные алфавиты занимали меня не настолько, чтобы рассуждать о них подолгу. Впрочем, я не хотел становиться в оппозицию. Наверное, он о чем-то умалчивал, немного сбивал нас с толку, но я не думал, что это в большей степени стратегический умысел, нежели плоды личного заблуждения. И в теперешнем его молчании я, как мне почудилось, уловил мечтательность, уплывание в память. Когда Оуэн молчал, в этом всегда крылась загадка, над которой стоило поломать голову. Ночью все непрерывно,
— Возможно, они убили еще одного человека, — произнес он чуть погодя. — Не здесь, Кэтрин. И даже не в Греции.
Его очередь ободрять. Он весьма тактично поторопился умерить ее тревогу за Тэпа. Я вполне мог представить себе, что после этого поворота в разговоре она уже не будет так печься о душевном покое Оуэна. Он стал другом, который приносит плохие вести.
— Я получил письмо из Иордании, от своего коллеги. Он там в научной экспедиции. Насчет этого культа я уже писал ему раньше. Так вот, он сообщает, что месяца два-три назад у них произошло убийство, довольно близко напоминающее наше. Убили старуху, которая и без того должна была умереть в скором будущем. Она жила в деревне на краю Вади-Рум, огромной каменистой пустыни на юге страны.
Кэтрин встала и прислонилась к белой стене. Ей захотелось курить. После того как она бросила, ее тянуло к сигарете раза по два в год. Я всегда догадывался об этом. Моменты беспомощного напряжения, потери равновесия в мире. Они нарушили правила — тогда нарушу и я. В таких случаях она бродила по дому, шарила по темным чуланам, ища, не завалялась ли где-нибудь в кармане пальто недокуренная пачка «Сейлема».
— Ее нашли рядом с глиняной хибаркой, где она жила вместе с родственниками. Убитую молотком. Не знаю, был ли это обычный молоток-гвоздодер, как тот, которым воспользовались здесь.
— Значит, вот о чем вы беседовали с Фрэнком Вольтеррой две ночи подряд? — спросил я.
— Отчасти. Да, он хотел говорить. Говорить и слушать.
— Стало быть, он туда направился?
— Не знаю. По-моему, он обдумывал такую возможность. Его что-то привлекло в описании тех краев. Я сам ездил туда однажды, несколько лет назад. На тамошних камнях есть надписи, по большей части коротенькие: погонщики верблюдов выцарапывали на скалах свои имена. Я рассказал ему об этом. Мы порассуждали о том, какая цель была у убийц старухи, попытались представить себе эту безумную сцену, разыгравшуюся на гигантской, прекрасной пустынной равнине. Он прямо-таки напугал меня своей сосредоточенностью. Не по себе становится, когда тебя так слушают. Чувствуешь груз ответственности.
— Фрэнк не рядовой турист. Вы говорили ему о Донуссе?
— Я ничего об этом не знаю. Только то, что убили девочку. Кто-то рассказал моему заместителю.
— Тоже молотком, — сказал я.
— Да. Год назад.
Молоток-гвоздодер. Не это ли он имел в виду, когда говорил о языке разрушения? Простой инструмент из дерева и железа. Думаю, ему нравилось, как звучит это слово или как оно выглядит, как плотно сочленены друг с другом его половинки, точно железо и дерево — в самом инструменте.
Если название орудия кажется тебе прекрасным, означает ли это твою причастность к самому преступлению?
Я подлил себе вина; меня вдруг охватила усталость, голова стала тяжелой и гулкой, как барабан. Это казалось нелогичным: похмелье, наступающее одновременно с опьянением, а то и раньше. Оуэн произнес что-то о безумии
Оуэн говорил снова.
— В нашем столетии писатель вел диалог с безумием. О писателях двадцатого века почти можно сказать, что они стремились к безумию. Кто-то, разумеется, преуспел, и таких мы особенно уважаем. Безумие для писателя — это окончательное растворение его «я», последняя беспощадная правка. Это нырок в тишину, прочь от гомона вымышленных голосов.
Когда погода стоит теплая, роль дверей выполняют занавески. Людские нужды смягчают жесткий облик поселка. Незыблемость уступает место заманчивому колыханию. Ветер отворяет входы перед случайным путником. В этом нет отчетливого чувства мистического приглашения. Ты ощущаешь только сумеречный покой внутри, спрятанную в доме крупицу дня.
Комнаты простые, прямоугольные и расположены сразу за порогом, без всяких коридорчиков или прихожих, на уровне улицы, так близко к нам, шагающим между тесными рядами домов, что мы чувствуем себя неловко, точно непрошеные гости. В разговоре грек напирает на собеседника, и здесь мы находим тот же не терпящий границ избыток жизни. Семьи. Люди собираются кучками, везде бегают дети, старухи в черном сидят неподвижно, скрестив во сне шершавые руки. Повсюду ослепительная яркость, простор, глубина, все контуры четко прорисованы солнцем, чуть дальше — безбрежное море. Эти небольшие домики — убежища от вечных стихий. Мы с Тэпом уважаем их скромность, непритязательность и поглядываем на них лишь искоса, стараясь не показаться чересчур любопытными.
Выше ступенчатых улочек начинают попадаться открытые места, сильней задувает ветер. Вслед за Тэпом миную колодец, прикрытый железным конусом. Женщина под зонтиком сидит на муле, ждет. Кошки крадутся по стенам, смотрят с карнизов — шелудивые, хромые, облезлые, некоторые совсем крошечные, величиной с шерстяную перчатку.
Вверх. Появляется море, разрушенная ветряная мельница с восточной стороны. Мы делаем остановку, чтобы перевести дух, и глядим вниз на церковь с ажурной звонницей, выкрашенную в какой-то пятнисто-розовый цвет — грубоватый и радующий глаз мазок среди многослойной белизны вокруг. В одной крошечной церквушке может спрессоваться с полдюжины разнородных поверхностей: волнистая, куполообразная, прямоугольная, цилиндрическая, — насыщенная экономия форм, сочетаний и взаимовлияний. Мы слышим хриплый рев осла — истовый, чрезмерный звук. Приятно ощущать, как печет солнце.
Я показал Тэпу открытку, которую прислал мне отец. На ней было изображено кафе «Приют ковбоя» в городе Пондере, штат Техас. Насколько я знал, мой отец никогда не бывал в Техасе. Он жил в Огайо, в маленьком домике, с женщиной по имени Мерф.
Тэп получил такую же открытку. Собственно говоря, почти все послания моего отца за последние два-три года были почтовыми открытками с изображением кафе «Приют ковбоя».
На обороте его открытки, сообщил Тэп, было написано точь-в-точь то же самое, что и на моей. Его это явно не удивило.