Имена
Шрифт:
— Ясно, что это значит.
— Мне самой неясно. Тебе-то откуда?
— Я знаю, как у тебя работают мозги.
— Ну что тебе ясно? Мне, например, ничего.
— Ты не поедешь в Англию.
— Ладно. Мы не поедем в Англию.
— Все это планировалось только с учетом вашего возвращения сюда.
— Мы все равно можем поехать. А насчет следующего лета решить там.
— Но ты так не сделаешь.
— Почему это?
— Потому что не сделаешь. Это слишком просто и примитивно. Тут нет дерзания. Когда ты придумала все в первый раз, в этом было дерзание. А теперь одна
— Ты же хотел посмотреть мраморы Элджина.
— Ну конечно. По-твоему, это вторичная ценность.
— Сам ты вторичная ценность.
— А ты?
— Ты хочешь посмотреть мраморы Элджина, а в Акрополь идти не желаешь. Тебе подавай ворованное, то, что натырили империалисты.
— Рехнуться можно. Какого черта я вообще сюда потащился?
— Натырили. Так Тэп говорит.
— Терпеть не могу этот подъем.
— Слышали уже.
— Я не тот, кто… ну ладно.
— Ты им и не был. Ты не тот, кем никогда не был.
Наш спор имел несколько уровней. Он пробуждал отзвуки, воспоминания. Он был связан с другими спорами, с городами, домами, комнатами, с пропавшими втуне уроками, с нашей историей в словах. В каком-то смысле — в нашем, особом смысле — мы обсуждали вещи, имеющие самое близкое отношение к тому, что значит быть расставшимися супругами, делить связанные с этим переживания. Боль разлуки, предвидение смерти. Память о будущем: Кэтрин мертва, странные думы, горе уцелевшему. Все, что мы говорили, отрицало это. Мы намеренно старались быть мелочными. Но это висело в воздухе: безнадежная любовь, трагический общий баланс ситуации. Это было частью спора. Это и было спором.
Остаток пути мы миновали в молчании, и она зашла в дом взглянуть на Тэпа, который уже спал. Потом мы сели на террасе и сразу начали шептать.
— Где он пойдет в школу?
— Сколько можно об одном и том же?
— Ну где, где?
— Он обогнал других. Если понадобится, сможет начать и попозже. Но это не понадобится. Мы все устроим.
— Не так уж он и обогнал. Я вообще не думаю, чтобы он кого-нибудь обогнал.
— Тебе не нравится, как он пишет. Что-то в этом тебя отталкивает. По-твоему, фразы надо строить по диаграммам.
— Ты сумасшедшая, знаешь? Теперь-то я вижу.
— Смирись.
— Почему я раньше не видел, что ты такая?
— Какая?
— Такая.
— Тебе ведь всегда известно, что я думаю. Ну и что я думаю? Какая я?
— Такая.
— Я умею чувствовать. У меня есть самоуважение. Я люблю своего сына.
— Откуда это вдруг? Кто тебя спрашивал? Ты чувствуешь! Ты чувствуешь только то, что тебя интересует. Только то, что тебе на руку, что отвечает твоей жажде деятельности.
— Несусветный кретин.
— Чистая воля. А где сердце?
— А где печенка? — спросила она.
— Не знаю, зачем я сюда приехал. Идиот! Думал, из этого что-нибудь выйдет. Разве можно было забыть, кто ты такая, забыть о твоей манере считать самые простые человеческие слова и действия попытками помешать твоему божественному предназначению? Это у тебя есть, сама знаешь. Вера в свое предназначение, точно у какого-нибудь немца из фильма.
— Что за бред?
— Не
— Из какого еще фильма, кретин?
— Пошли ко мне в номер. Давай, пойдем в гостиницу, прямо сейчас.
— Говори шепотом, — сказала она.
— Не заставляй меня ненавидеть себя, Кэтрин.
— Шепотом. Ты его разбудишь.
— У меня терпение кончилось. Какой, к черту, шепот?
— Эту тему мы уже обсуждали. — Устало.
— Ты заставляешь меня ненавидеть нас обоих.
— Боже, как надоело это обсуждать. — Устало. Самые неприятные реплики произносились усталым голосом. Лучшее орудие. Усталый сарказм, усталая насмешливость, просто усталость.
— А как насчет Фрэнка? Этого мы, кажется, давно не обсуждали. С чего он вдруг свалился как снег на голову? Решил поболтать о старых временах?
Она засмеялась. Над чем?
— Ну и парочка из вас. Потасканный самовлюбленный художник и втайне довольная собой труженица. Сколько у вас было уютных дружеских ленчей, пока я кропал свои буклетики и брошюрки? Всю эту шелуху, которая мне так хорошо удавалась. Которая так раздражала тебя своей незначительностью. Какие сексуальные флюиды носились в воздухе? Разговорчики по душам. Не зазывал он тебя в одну из тех жутких квартир, по которым все время скитался? Полжизни провел в поисках штопора на чужих кухнях. А может, чем оно гнуснее, тем соблазнительней? Ты ему рассказывала о деньгах твоего папаши? Нет, за это он бы тебя возненавидел. Захотел бы, фигурально говоря, оттрахать тебя во всех переносных смыслах. А как насчет Оуэна, насчет твоего трогательного интереса к его увлечениям, к его необычным хобби, этакой игривости, которая на тебя находит в его компании? — Я перешел на имитацию женского голоса, чего не делал со времен перечисления Двадцати семи пороков. — Поверить не могу, лапочка Оуэн, неужто вы не написали ни единой строчки стихов, когда были одиноким маленьким мальчиком под голубыми деревенскими небесами?
— Побошел воб жобопу.
— Ага.
— Идиот.
— Ага. Полиглотка.
— А ты дерьмо.
— Шепотом, шепотом.
Она ушла в дом. Я решил двинуться следом, наощупь в темноте. Слабый шум, свет за углом. Она была в ванной, сидела со спущенными штанами, когда я появился на пороге. Попыталась пинком закрыть дверь, замахала рукой, но ее ногам мешали джинсы, а рука оказалась коротка. Журчание. Слишком настоятельная потребность, чтобы сдержаться.
— Над чем это ты тогда смеялась?
— Вон отсюда.
— Я хочу знать.
— Если ты не уберешься…
— Скажи это по-обски.
— Сволочь.
— Может, журнальчик принести?
— Если ты не уйдешь. Если сейчас же не уберешься.
Спор развивался в ущерб логической последовательности. Он то отступал назад, то рывком продвигался вперед, перескакивая через темы. Настроения менялись очень быстро, и каждого из них хватало на считанные секунды. Скука, праведное негодование, обида. Чувствовать сладкую горечь обиды было так приятно, что мы старались продлить это состояние. Спор приносил обоим удовлетворение по многим причинам — и главным образом потому, что нам не надо было размышлять над собственными словами.