Имитатор. Книга вторая. Дважды два выстрела
Шрифт:
Эти же сливаться совершенно не желали. Он, конечно, ни на мгновение не принял «признание» всерьез. Но почему именно эти убийства Степаныч решил вытащить на поверхность? Что в них общего? Может быть, из предельная очевидность? Каждый «злодей» выпирал из обстоятельств, как мозговая кость из борща – несомненно и бесспорно.
Где-то в глубине сознания проснулся Следователь. Оказывается, бесконечная административная текучка его не убила – только загнала в дальний угол, где он и подремывал, ожидая… Чего – ожидая? Может, как раз такого вот дела? Мимо такого ни один следователь не проскочит равнодушно, начнет
Пахомов с удовольствием бы от Витькиной любовницы избавился. Пусть бы шла в юрисконсульты какие-нибудь. Но кого – вместо нее? С юрфака приходят все больше летуны типа этого, как его? Скачко. Покрутятся слегка, связями обрастут – и давай в адвокатуру или в чью-нибудь корпоративную службу безопасности. Где, разумеется, гораздо сытнее, а мороки гораздо меньше. Или уж являются грезящие о всеобщей справедливости романтики вроде юного Карасика. А романтикам на следствии делать нечего, тут работать надо. Витькина Эльвира работник все-таки не такой уж плохой. Где лучше-то взять вместо нее?
Или вместо гладенького Баклушина? Впрочем, тот и сам уйдет. У него на лбу написано: выгоду свою не упущу, но главное – карьера. Так что рано или поздно – скорее рано – обеспечит себе повышение. А Эльвира так и будет место занимать. Может, надо было ей галерейное дело передать? Приостановила бы спокойненько, и никаких сложностей. Но стоило лишь подумать об этом – и к горлу тошнотно подступило давнее воспоминание. Такое, что и упрекнуть себя вроде не в чем, а все равно пакостно.
Змея как она есть.
Может, рядом с другой женщиной и Витька стал бы другим? И не болело бы так сейчас потрепанное пахомовское сердце? Хотя чего себя обманывать. Рыбак рыбака видит издалека, ну и откуда рядом с Витькой взяться «другой» женщине? Ему именно такая и нужна. Или такие…
Слишком многое ему прощалось, слишком многое сходило с рук. Ну а как иначе? Когда Маша, уже умирая, ненадолго пришла в себя… Он как сейчас помнил и безжалостное сияние трубок дневного света под потолком, и блеклые, серо-зеленые стены, и металлический блеск непонятных «штуковин» вокруг накрытого простыней хрупкого тела, и тяжелые темные веки. Сомкнутые ресницы казались очень длинными – он еще подумал тогда: как это я не замечал, что у Маши такие длинные ресницы? Может, потому что никогда не видел ее с закрытыми глазами? А теперь вот увидел.
Пожилая кряжистая медсестра заходила, поправляла что-то на железной треноге, от которой к телу под простыней шла прозрачная трубка, вздыхала:
– Вы бы пошли отдохнули? В сестринской кушеточка есть. Сколько уже сидите? Она все равно ничего не чувствует.
– Как же… если она очнется, а рядом никого? – пробормотал он с непонятной надеждой, хотя никакой надежды уже не было.
– Ну так мы сразу на мониторе увидим, если что… если очнется, – быстро поправилась она, вздохнула еще раз и ушла.
В сестринскую – на кушетку – он, конечно, не пошел,
Когда ресницы дрогнули, он подумал, что зрение его обманывает: устал все-таки сильно. Но они дрогнули еще раз… и поднялись. Открывшиеся вдруг глаза странно блестели. Она вас все равно не узнает, говорила медсестра. Но она узнала:
– Паша… – не голос, а шелест. – Паша… Прости…
Она просила прощения! Он ужаснулся. Хотя понял, конечно – ему ли не понять. За свою слабость она просила прощения, за то, что требует внимания – она, которая сама всегда обо всех заботилась. Если неважно себя чувствовала, никогда не жаловалась, все болячки перехаживала на ногах. Терпела. Вот и дотерпелась. И он, привыкший к ее всегдашней абсолютной надежности, не догадался. Не заметил ничего. А потом стало уже поздно.
– Витя… – он не столько услышал это, сколько догадался по движению потемневших сухих губ. – Береги его… Паша… обещай…
Упав возле узкой белой койки на колени, он прижался губами к высунувшейся из-под простыни ладони – клялся.
И держал потом свое обещание – изо всех сил, изо всех своих умений. Как же! Маша просила сына беречь! Вот только он… не уберег. Ошибся. Думал, беречь – значит, оберегать. Щадить. Прощать.
А сейчас уже и не изменишь ничего.
Сам-то Витька ни о чем таком не задумывается, абсолютно убежденный, что именно он живет правильно. И ведь неглуп, совсем неглуп. Защиты от отца – если вдруг что – ожидает, как чего-то бесспорного, но торопиться с карьерой – и требовать, чтоб отец подтолкнул – не спешит. Ну да. Чего ему по карьерной лестнице карабкаться, ему и в операх удобно и приятно.
Вот Вершина – совсем другая. Морозовская школа. Острая, хваткая, сообразительная. Временами лишнего себе позволяет, но это от избытка рвения.
Эх, жалко, что у них с Машей дочки не было. А может, и хорошо. Если он сына перестаравшись с заботой, проморгал, страшно представить, что в таких условиях могло вырасти из девочки.
– Какие люди!
Арина поморщилась. Бибика – Борька Баклушин – улыбался так радостно, словно лучшего друга встретил. А какие они друзья? Нет, Борька, бесспорно, и симпатичный, и дружелюбный, и в следственном деле отнюдь не идиот, а если по показателям раскрываемости, так и вовсе чуть не лучший следователь управления. Но, как говорят, не по хорошу мил, а по милу хорош. Баклушин был ей не то что не мил – почти неприятен. Как питон за стеклом террариума: и красивый, и грациозный, и глаза пронзительные, однако весь насквозь чужой. Потому и за стеклом.
Необъяснимой своей неприязни Арина, впрочем, старалась не демонстрировать. Хотя иногда хотелось.
– Ну чего там с Шубиным? Отбегался, бедняга? Чего ты там наосматривала? Ты ж выезжала? – Борька сыпал вопросами все с той же радостной улыбкой.
– А откуда ты… – она нахмурилась.
Баклушин засмеялся:
– Так, болтают… Так чего там? Неужели возбудила? И чем так нагрузилась? – он кивнул на стопку папок, которую Арина прижимала к груди одной рукой, второй в это время пытаясь попасть ключом в замочную скважину на двери своего кабинета.