Императорская Россия в лицах. Характеры и нравы, занимательные факты, исторические анекдоты
Шрифт:
Костров напился и был не в силах встать с дивана.
Один из присутствующих, желая подшутить над Костровым, спросил:
– Что, Ермил Иванович, у тебя мальчики в глазах?
– И самые глупые! – ответил Костров пытающемуся уязвить его.
(«Искра», 1859. № 38)
Херасков очень уважал Кострова и предпочитал его талант своему собственному. Это приносит большую честь и его сердцу, и его вкусу. Костров несколько времени жил у Хераскова, который не давал ему напиваться. Это наскучило Кострову. Он однажды пропал. Его бросились искать по всей Москве и не нашли. Вдруг Херасков получает от него письмо из Казани. Костров благодарит его за все его милости, «но, – писал поэт, – воля для меня всего дороже».
Однажды
(А. Пушкин)
Он жил несколько времени у Ивана Ивановича Шувалова. Тут он переводил «Илиаду». Домашние Шувалова обращались с ним, почти не замечая его в доме, как домашнюю кошку, к которой привыкли. Однажды дядя мой пришел к Шувалову и, не застав его дома, спросил: «Дома ли Ермил Иванович?» Лакей отвечал: «Дома; пожалуйте сюда!» – и привел его в задние комнаты, в девичью, где девки занимались работой, а Ермил Иванович сидел в кругу их и сшивал разные лоскутки. На столе, возле лоскутков, лежал греческий Гомер, разогнутый и обороченный вверх переплетом. На вопрос: «Чем он это занимается?» – Костров отвечал очень просто: «Да вот девчата велели что-то сшить!» – и продолжал свою работу.
Костров хаживал к Ивану Петровичу Бекетову, двоюродному брату моего дяди. Тут была для него всегда готова суповая чаша с пуншем. С Бекетовым вместе жил брат его Платон Петрович; у них бывали: мой дядя Иван Иванович Дмитриев, двоюродный их брат Аполлон Николаевич Бекетов и младший брат Н. М. Карамзина Александр Михайлович, бывший тогда кадетом и приходивший к ним по воскресеньям. Подпоивши Кострова, Аполлон Николаевич ссорил его с молодым Карамзиным, которому самому было это забавно; а Костров принимал эту ссору не за шутку. Потом доводили их до дуэли; Карамзину давали в руки обнаженную шпагу, а Кострову ножны. Он не замечал этого и с трепетом сражался, боясь пролить кровь неповинную. Никогда не нападал, а только защищался.
Светлейший князь Потемкин пожелал видеть Кострова. Бекетовы и мой дядя принуждены были, по этому случаю, держать совет, как его одеть, во что и как предохранить, чтоб не напился. Всякий уделил ему из своего платья кто французский кафтан, кто шелковые чулки, и прочее. Наконец при себе его причесали, напудрили, обули, одели, привесили ему шпагу, дали шляпу и пустили идти по улице. А сами пошли его провожать, боясь, чтоб он, по своей слабости, куда-нибудь не зашел; но шли за ним в некотором расстоянии, поодаль, для того, что идти с ним рядом было несколько совестно: Костров и трезвый был нетверд на ногах и шатался. Он во всем этом процессе одеванья повиновался, как ребенок. Дядя мой рассказывал, что этот переход Кострова был очень смешон. Какая-нибудь старуха, увидев его, скажет с сожалением: «Видно, бедный, больнехонек!», а другой, встретясь с ним, пробормочет: «Эк нахлюстался!» Ни того, ни другого: и здоров и трезв, а такая была походка! Так проводили его до самых палат Потемкина, впустили в двери и оставили, в полной уверенности, что он уже безопасен от искушений!
(М. Дмитриев)
Костров страдал перемежающейся лихорадкой. «Странное дело, – заметил он (Н. М. Карамзину), – пил я, кажется, все горячее, а умираю от озноба».
(П. Вяземский)
При выходе в свет книжки Карамзина «Мои безделки» (1794) Н. М. Шатров приветствовал молодого автора следующей эпиграммой, которая тогда была всем известна:
Собрав свои творенья мелки,Русак немецкий написал:«Мои безделки»,А ум, увидя их, сказал:«Ни слова! Диво!Лишь надпись справедлива!»Он не заметил, что это были безделки только для Карамзина; но что в этих безделках скрывалось преобразование языка и открывалось уже избранным того времени. Иван Иванович Дмитриев возразил на эпиграмму следующими стихами:
А я, хоть и не ум, но тож скажу два слова:Коль будет разум наш во образе Шатрова,Избави боже нас от разума такого!(М. Дмитриев)
Михаил Херасков
У Хераскова собирались по вечерам тогдашние московские поэты и редко что выпускали в печать, не прочитавши предварительно ему. По большей части похвала Хераскова ограничивалась словами: «Гладко, очень гладко!» Гладкость стиха почиталась тогда одним из первых достоинств: она была тогда действительно большим достоинством, так, как оно становится и теперь; но во времена Дмитриева, Жуковского, Батюшкова это было достоинством второстепенным.
Когда Херасков написал «Россиаду», несколько петербургских литераторов и любителей литературы собирались несколько вечеров сряду у Н. И. Новикова, чтобы обдумать и написать разбор поэмы; но не могли: тогда еще было не по силам объять столь большое произведение поэзии! Оставались одно безотчетное удивление и похвала восторга!
(М. Дмитриев)
Лучшая эпиграмма на Хераскова отпущена Державиным без умысла в оде «Ключ».
Священный Гребеневский ключ,Певца бессмертной РоссиядыПоил водой ты стихотворства.Вода стихотворства, говоря о поэзии Хераскова, выражение удивительно верное и забавное!
(П. Вяземский)
Ипполит Богданович
<…> Встречались из литераторов того времени и такие, которых в обществе считали образцами светскости. К таким принадлежал всегдашний гость Шувалова, автор «Душеньки», Ипполит Федорович Богданович. Ходил он всегда щеголем во французском кафтане с кошельком на спине, с тафтяной шляпой (клак) под мышкою; если он не садился играть карты, то всегда рассказывал о дневных и заграничных новостях. Он только не любил говорить или даже напоминать о своих стихах и был очень щекотлив насчет произведений своего пера. После выхода «Душеньки» он сделался гостем большого света, все вельможи наперерыв приглашали его и почитали большою честью, чтобы автор «Душеньки» дремал за их поздними ужинами. По выходе в свет «Душеньки» (1778) носилась молва, что Богданович не был ее автором. Злые языки говорили, что у Богдановича жил молодой талантливый человек в качестве переписчика, который, тайком от Богдановича, читал в cвоем кругу отрывки из своей «Душеньки». Этот молодой человек вскоре умер, оставив все свои произведения Богдановичу. Вскоре после этого времени и вышла «Душенька». Может быть, тут и говорила зависть, но современники твердили: в «Душеньке» не Богдановича перо и не его воображение.