Императорские фиалки
Шрифт:
Все произошло быстро, просто, но оставило чрезвычайно неприятный осадок. Огромный, грубый, перепачканный углем детина, выйдя из одной лавчонки, витрину которой Борн спокойно, мирно и терпеливо рассматривал, вдруг ни с того ни с сего, без всякого повода обругал его явно площадной бранью, о чем можно было догадаться по нахальному виду верзилы и выражению ненависти па черном лице. Когда удивленный пражанин попробовал защищаться, произнеся как можно лучше по-французски: «Извините, мосье, я с вами не знаком», — грубиян опешил, молча уставился на Борна, словно перед ним находилась жаба или гадюка, затем сплюнул и произнес:
— Ах, иностранец! Пошел ты к черту, дурак! — и, обозленный, отправился своим путем.
Плутая по кварталам бедняков, Борн не раз замечал,
Предположение Борна, что его оскорбили за то, что он был прилично одет, казалось вполне логичным. Однако вскоре он убедился, что оно было не совсем верным.
Следующее воскресенье, 8 мая, было днем общенародного плебисцита, который у Олорона подвергся столь издевательской критике. С раннего утра во всех концах Парижа грохотали орудийные залпы. На всех домах были вывешены флаги. Бульвары наполнялись беспокойными толпами, повсюду виднелись пешие и конные отряды солдат и полицейские патрули не менее чем из четырех человек. На чистом небе светило солнце, веселый, свежий ветерок носился по улицам, раздувал флаги и трепал прически женщин.
Уже в десятом часу утра центральный выборный комитет послал в императорский дворец в Тюильри первые сведения о результатах голосования. Результаты оказались неблагоприятны: значительное большинство голосов было против императора. Во дворце поднялась паника, одна из принцесс упала в обморок, императрица удалилась в свою спальню и заперла дверь на ключ, император, тогда уже тяжело больной, нарумяненный, чтобы скрыть мертвенную бледность, хранил спокойствие и даже делал вид, что это его забавляет.
— Ну, парижане испокон веку — фрондеры, — сказал он с улыбкой. — Я уже не так наивен, как прежде, когда еще надеялся выбить дурь у них из головы. Нет, парижан не переделаешь. Фрондерство у них в крови, и они имеют на него право.
На следующий день, в понедельник, император вошел в комнату своего сына, наследника престола.
— Взгляни, Людовик, — сказал он, подавая ему бумагу, исписанную цифрами. — Вот окончательный результат плебисцита.
Ребенок взглянул на бумагу и бросился отцу на шею.
— Это прежде всего твоя победа, мальчик, главным образом твоя, — сказал Наполеон со слезами радости. — Я уже стар, а тебе придется создать либеральную Французскую империю, которая просуществует тысячелетия.
А между тем на улицах Парижа слышался гневный гул толпы, сквозь который то и дело прорывались возгласы:
— Долой Баденге! Жулье! Плебисцит был жульничеством! Позор Баденге! На фонарь его! Жулье!
Последующие события явились полной неожиданностью. Борн, как раз проходивший по улице Ришелье, недалеко от биржи, внезапно оказался в гуще бурлящей толпы.
Первое, что он увидел, была группа подростков, мальчишек лет четырнадцати — пятнадцати, мчавшихся во весь опор по краю тротуара к поперечной улице, откуда доносился какой-то неясный, странный рокот, словно хор статистов на сцене бормотал свое: ребарбора, ребарбора!
Эти хорошо знакомые звуки заставили сердце Борна сжаться от тоски: они напомнили ему славное время многолюдных митингов, политических собраний протеста, в которых он около двух лет назад принимал горячее и деятельное участие и где не раз звучал его графский, по выражению покойной тещи, голос. Борн поспешил за мальчишками и увидел черный рой людей, сгрудившихся у вывешенных газет и показавшихся ему сплошь больными причудливой пляской святого Витта: они топали ногами, жестикулировали, бросали в воздух шапки и шляпы; их взволнованный говор прерывался пронзительным свистом, производимым при помощи ключа или двух пальцев. Толпа росла, людская лавина, валившая со всех сторон, мгновенно заполонила улицу. «Что случилось, чего они так горланят? — недоумевал раздраженный Борн. — Когда мы собирались, то вели себя сдержанно, все шло по заранее составленной программе, мы собирались на окраинах и при этом не прыгали, не кидали шляпы в воздух, не свистели, внимательно слушали ораторов, а главное, знали, чем мы недовольны. А здесь у них нет причин для недовольства, их не гнетет чужая власть, им не запрещают говорить на родном языке».
Хотя у французов не было причин для недовольства, они весьма темпераментно и гневно выражали свое возмущение, и Борну, издали наблюдавшему такую чуждую и непонятную ему кутерьму, — из-за непрерывно взлетавших в воздух шапок у него создавалось странное впечатление, будто демонстранты подскакивают на два метра в высоту, — невольно пришла мысль, что Париж — не только город роскоши, великолепно одетых женщин и прекрасных зданий, но и классический очаг кровавых революций.
И как раз в тот момент, когда он сделал это внушающее беспокойство заключение, толпа, как по команде, двинулась вперед, навстречу Борну, и, растекаясь среди карет и омнибусов, захватывая и увлекая с собой прохожих, валила, словно черная, бурная река в сторону покрытого лесами здания Оперы. Далеко позади раздался короткий, сухой ружейный залп, прозвучавший среди тысячеголосого гомона, подобно стуку горсти гороха или дроби, брошенной на туго натянутую кожу барабана.
«Только этого мне недоставало, — сказал себе Борн, которого со всех сторон давили, тискали, толкали. Он попытался было идти степенно, но кто-то сзади наступил на задник его лакированной туфли, так что он вскрикнул от боли и гнева: — Только этого мне недоставало, только этого мне недоставало!»
Конечно, лакированный туфель ободран, да и носок, видимо, разорвали, но, увлекаемый толпой, Борн не мог остановиться, чтобы приподнять штанину и посмотреть на свою пятку. «Только этого мне недоставало!» Он так разозлился на Париж и на Гану, которая держала его тут, бессовестно расходуя его нелегко заработанные деньги, что ему тоже захотелось топать и размахивать руками, подобно этим орущим сумасбродам, которые валом валили по улице. Но тут над его головой просвистел камень, и — дзинь! — стекло газового фонаря посыпалось на тротуар. Слева, поперек улицы, ведущей к Пале-Роялю, лежал перевернутый омнибус, и люди поспешно, суетясь, как муравьи, тащили к нему стулья, ящики из-под золы, булыжники и матрацы. Впереди, как раз напротив Борна, словно из-под земли, вырос плотный кордон конных полицейских. Они стояли неподвижно и, казалось, безучастно; вдруг один из них, видимо, сраженный камнем или пулей, посланной откуда-то из окна, пошатнулся в седле и, беспомощно хватаясь за гриву лошади, сполз на землю. Это было уже слишком! Борн свернул в боковую улочку, но ушел недалеко. Из-за угла навстречу ему выбежала ватага юношей, по-видимому студентов; с криком и свистом они приближались к Борну; на улице, откуда Борн только что свернул, гомон толпы сменился оглушительным ревом, сквозь который слышался отрывистый треск оружейных залпов. «Началось», — подумал Борн и взялся за ручку двери ближайшего дома, но дверь оказалась заперта. Он прижался к ней спиной, чтобы не стоять на пути горланивших молодчиков, но они и не подумали оценить тактичность Борна, окружили его и, яростно жестикулируя, что-то наперебой выкрикивали, потрясая кулаками перед его носом с явным намерением разбить ему физиономию, вывалять в дерьме, сорвать с него одежду.
— Чего вы все с ума посходили? — что есть силы выкрикнул Борн по-чешски, отталкивая молодых людей, стеной напиравших па него, и взвыл от бешенства, когда розовощекий, кучерявый, как баран, студентик ухватил его за красивую, холеную бородку и стал дергать ее из стороны в сторону. — Пусти сейчас же, негодяй! — рявкнул Борн, и паренек тут же отпустил его, юноши сразу утихли, а один из них, в пиджаке, затянутый солдатским ремнем, с саблей на боку, сказал о Борне то же или примерно то же самое, что и незнакомый рабочий, перемазанный углем: