Имя мне – Красный
Шрифт:
– Меддах хотел, чтобы это был рисунок, существующий сам по себе, а не иллюстрация к какой-нибудь легенде, – точь-в-точь как Эниште. Однако в отличие от рисунка для книги Эниште этот я делал наспех, особо не задумываясь. По той же причине, а может быть, и желая посмеяться над Эниште, другие художники делали для меддаха упрощенные, грубые копии рисунков из тайной книги.
– А кто нарисовал коня? У него усеченные ноздри.
Я опустил лампу пониже, и мы стали восхищенно рассматривать коня. Он был похож на скакуна из книги Эниште, но нарисован поспешно, с меньшим тщанием и для людей с не очень изысканным вкусом – словно заказчик не просто дал художнику меньше денег и попросил рисовать быстро, но и велел сделать рисунок погрубее. Вероятно, оттого этот конь и получился более живым.
– Кто нарисовал коня, лучше всего известно Лейлеку, – сказал
56. Меня называют Лейлек
Келебек и Кара пришли в полночь, разложили на полу рисунки и велели рассказать, какие из них каким художником сделаны. Это напоминало игру «чей тюрбан», в которую мы играли в детстве: нужно было нарисовать на листках бумаги головные уборы ходжи, сипахи, женщины, палача, казначея, писаря, на других бумажках написать соответствующие слова, перевернуть их надписью вниз, а потом попытаться соединить рисунки и надписи.
Собаку нарисовал я, а историю о ней мы рассказали меддаху, который был сегодня так подло убит, все вместе. Взглянув в дрожащем свете лампы на Смерть, я припомнил, что это работа милого Келебека, который сейчас приставил к моему горлу кинжал. Шайтана с большой охотой набросал Зейтин, а историю про него, скорее всего, полностью сочинил покойный. Рисовать дерево начал я, а листочки по очереди пририсовывали все заходившие в кофейню художники, мы же придумали и историю. Так же вышло и с красным рисунком: кто-то капнул на бумагу красной краской, и скупой меддах спросил, нельзя ли сделать из этого пятна рисунок? Тогда мы накапали на бумагу еще красного, и каждый художник выполнил в одном из углов листа по маленькому изображению того же цвета, сопроводив свою часть рисунка рассказом; потом меддах свел эти рассказы в один. Прекрасный конь вышел из-под пера Зейтина, очень удачно у него получилось, а эта печальная женщина – рисунок Келебека. Тут Келебек убрал кинжал от моего горла и сказал Кара, что да, теперь он вспомнил, это действительно его рисунок. Деньги на базаре рисовали мы все, а двух дервишей, конечно же, Зейтин, у него ведь у самого в роду были календери. Эти дервиши занимались попрошайничеством и любили красивых мальчиков, а их шейх Эвхад ад-Дин Кирмани двести пятьдесят лет назад написал книгу в стихах, где поведал, что видит отражение красоты Аллаха в красивых человеческих лицах.
Кара и Келебек принялись обыскивать комнату. Они увлеченно рылись в корзинах и сундуках, вытаскивали отрезы сукна и персидского набивного ситца, летние пояса из индийского шелка и батиста, долиманы [119] и прочую одежду; приподнимали подушки, заглядывали под ковры, просматривали страницы с рисунками, которые я делал для самых разных книг, и перелистывали уже переплетенные тома.
– Дорогие братья-художники, – сказал я, – простите, что у нас тут такой беспорядок. Вы пришли так неожиданно, что мы не смогли ни напоить вас ароматным кофе, ни угостить сладкими померанцами. Жена-то ведь уже спать легла, в соседней комнате спит.
119
Долиман – длиннополый кафтан с узкими рукавами.
Сказал я это для того, чтобы мои гости, не найдя, чего искали, не сунулись ненароком в соседнюю комнату и мне не пришлось бы обагрить руки их кровью.
Должен, впрочем, признать, что мне нравилось притворяться, будто я ужасно напуган. Ведь мастерство художника заключается, с одной стороны, в способности полностью и со всей ответственностью сосредоточиться на красоте мгновения, воспринимая его в мельчайших подробностях, а с другой – в умении держаться на расстоянии (я бы сказал, на расстоянии шутки) от мира, придающего себе чересчур много важности, и смотреть на него, словно бы отступив на шаг, как от зеркала.
Поэтому я подробно отвечал на их вопросы: да, когда на кофейню напали, там, как обычно по вечерам, было довольно многолюдно – собралось человек сорок. Кроме меня, пришли Зейтин, Насыр, каллиграф Джемаль, два художника из молодых и их друзья, юные каллиграфы, красавец из красавцев подмастерье Рахми, другие миловидные ученики, поэты, пьяницы, курильщики гашиша, дервиши и несколько чужаков, которые всеми
Ночные гости продолжали расспросы, и я рассказал им, как покойный меддах, всю жизнь бродивший из города в город, из квартала в квартал, однажды заглянул в кофейню, которую облюбовали художники. На второй день, едва он принялся балагурить, один из мастеров, возможно под влиянием кофе, смеха ради повесил на стену рисунок собаки, а меддах, заметив это, тоже смеха ради повел речь от лица животного. Собравшихся это очень повеселило, и с тех пор художники каждый вечер рисовали для меддаха картинки и нашептывали ему на ухо шутки. Колкости, метившие в эрзурумца, поощрял сам владелец кофейни (который был родом из Эдирне), поскольку они нравились художникам, напуганным проповедями ходжи Нусрета, и привлекали в кофейню множество новых посетителей.
Кара и Келебек сообщили, что рисунки, сделанные для меддаха, они обнаружили в доме нашего собрата Зейтина, когда вломились туда в его отсутствие, и спросили, как, по моему мнению, это можно объяснить. Я ответил, что двух мнений тут быть не может: хозяин кофейни, как и Зейтин, был из дервишей-календери, попрошаек, воров и грубиянов. Наивный Зариф-эфенди, у которого от пятничных проповедей ходжи Нусрета и его грозно насупленных бровей тряслись поджилки, наверняка рассказывал сторонникам эрзурумца о том, что творится в кофейне. Вполне может быть, что он попытался пристыдить Зейтина и тот, одного поля ягода с хозяином кофейни, безжалостно убил несчастного мастера заставок. Взбешенные этим сторонники эрзурумца, которым покойный, надо думать, рассказал и про тайную книгу, могли обвинить в его убийстве Эниште и сначала разделаться с ним, а потом уж напасть на кофейню.
Не уверен, что пухлый Келебек и сумрачный Кара (он был похож на привидение), поглощенные поисками, так уж внимательно меня слушали. Когда они обнаружили в расписном сундуке из дерева грецкого ореха мои сапоги, доспехи и прочее походное снаряжение, на детском лице Келебека появилось выражение зависти. Заметив это, я в который раз с гордостью рассказал то, что и так всем известно: я – первый художник-мусульманин, который отправился в военный поход, своими глазами увидел пальбу из пушек, башни вражеских крепостей, цвета одежды воинов-гяуров, груды мертвых тел и отрубленных голов, наступление закованной в броню конницы, а потом нарисовал увиденное в зафернаме.
Келебеку стало любопытно, как надевают доспехи, и я, ничуть не стесняясь (мне даже нравилось, что они наблюдают за мной при свете горящего в очаге огня), снял верхнюю рубашку, подбитую черным заячьим мехом, сорочку, штаны и нижнее белье, надел длинные чистые подштанники, рубашку из толстого красного сукна, без которой в холодную погоду в доспехах замерзнешь, шерстяные чулки, желтые кожаные сапоги, а поверх натянул гетры. Вытащил из чехла доспехи, с удовольствием приладил их на груди, а потом, повернувшись спиной к Келебеку, велел ему, словно слуге, потуже стянуть завязки и надеть на меня наплечники. Затем надел налокотники, перчатки, ремень из верблюжьей шерсти, на который вешаю саблю, и в довершение всего водрузил на голову позолоченный шлем, который держу для праздничных церемоний. Обрядившись во все это, я с гордостью сказал, что теперь сцены сражений никогда уже не будут рисовать как прежде. Теперь уже нельзя изображать конников двух войск, в полном порядке выстроившихся друг напротив друга, по одному образцу. Отныне в мастерских Османской державы сражения будут рисовать так, как увидел и нарисовал их я: как беспорядочное смешение войск, коней, доспехов и окровавленных тел!