Инка
Шрифт:
Неделю Инка продавала амулеты, с трудом наскребая на лепешки, сливы и вареную кукурузу. Потом пару дней все шло как нельзя лучше, и она, решив шикануть, купила у соседки юбку с большими пестрыми цветами. На рынок она приносила бутыли с пивом, а варево это готовила из забродившей брусники, кукурузных зерен и овощных очистков. Бутыль плавала по рядам, и сухие губы туземцев жадно припадали к горлышку. Заглотнув холодное пиво, они отирали подбородки заношенными рукавами, довольно причмокивали, хвалили, посылали дальше, щурились на солнце, что пробивалось в полумрак рынка через дыры в крыше. Они были хитры, эти туземцы, а в то же время – просты, как дротики прямые. За глоток пива туземцы Инку прикармливали – подгнившим с бочка персиком, кусочком сала на хлебце, дырявым пирожком, вчерашним пирожным и следили, чтобы она угощение съедала, укрепляла свой дух, правда, не всегда во благо желудку. За подаренный амулет ее оберегали от лазутчиков, попрошаек и быкадоров-потрошителей.
Теперь она с утра до вечера маячит на рынке в углу. День под дырявой крышей тянется медленно. Ожидание покупателей дается Инке нелегко, она вздыхает, озирается по сторонам, цедит сквозь зубы всякие недобрые пожелания, теряет силы и, не выдержав, выходит из игры – опускает глаза и плетет амулеты из цветных ниток, нанизывает бусики из сушеных плодов, вяжет ожерелья из кусочков кожи. Как Инка ни старается,
Например, соседки: у торговки картофелем большие, крепкие руки всегда в земле, а у той, что через проход продает персики, – ручки маленькие, быстрые и остаются чистенькими почти весь день. Ну если только иногда, уже под вечер въедается в пальцы всякая пыль и сор с порченых фруктов. Торговка картофелем женщина широкая и крикливая, умеет за себя постоять, чуть что, первая заголосит. Торговка персиками – худенькая, тихая и услужливая, любую ссору старается решать улыбкой, поблескивая золотом зубов. У торговки картофелем часто побаливает правый бок, она хмурится и привязывает капустный лист, надеясь, что он вытянет хворь. Торговка персиками, если у нее стреляет в висок или покалывает сердце, катает по больному месту виноградину, говорит, так можно болезнь обмануть. Обе они юркие, как ящерицы, немного мухлюют, обвешивают себе на крем, на пиво, волосы у них черные, как угли, и глаза живые, блестят. И обе они одинаково опешили, онемели, даже толком ничего не поняли. Зато Инка все усекла на лету, в ту же секунду по зову древнего, как голые камни, инстинкта, сорвалась она с места, быстрее молнии понеслась по проходу, стараясь бережно расчищать себе дорогу, ну если только парочку широких дам пришлось отпихнуть к прилавкам. Неслась Инка быстро, как оскорбленный и разгневанный ягуар, неумолимо приближалась она к цели, словно голод и природный инстинкт охоты делали прыжки ее мягкими и пружинистыми. Тело ее стало легким и слитым, на лице несла она встревоженное и воинственное выражение, которое придавало немало величия облику ее. Вон, среди расступающихся, обеспокоенных зевак и взволнованных покупателей мелькает, вьется, петляет серый крысиный затылок. К нему рвется разъяренная Инка, огибая, расталкивая препятствия из медлительных и непонятливых тел. Вот уже выбрасывает она руку вперед, хватает крысу за воротник, да так, что трещит ткань, трясет Инка воришку, да так, что хрустят его позвонки. Но тут слезы выступают и на ее глазах: жжет укушенная рука, саднит разбитая скула, а на кофточке что это за вишневые зигзаги, уж не пролилась ли опять Инкина кровь? Крыса упирается, рассыпает тумаки и зуботычины, шипит проклятия, рвет в клочья Инкину кофточку, выкручивает руки, царапается и вырывается так, что нет возможности выхватить кухонный топор-томагавк, нечем защититься. Но подтягивается подмога, кажется, стало доходить до зевак, что какая-то неприятность стряслась, они подошли, остановились и замерли. Но почему же они стоят столбами, почему никак не решаются помочь? Неужели они все, как один, из племени трусливых истуканов-недоумков Или люди эти боятся вмешательством нарушить кровавые ритуалы рынка, рассердить и оскорбить его владык. Крыса бьется, но слабеет, истерзанный, швыряет Инке украденную сетку с киви, десяток твердых волосатых кулачков что есть силы бьют ее в лицо. Юркий, злобно поблескивая глазенками, крыса теряется в толпе, ускользает мимо безучастных, торопливых людей, озабоченных лишь содержимым своих шуршащих пакетов и скрипящих от тяжести авосек. Но справедливость восстановлена, крыса получил по заслугам, он, хромая, вырывается вон с рынка и не скоро теперь сюда придет. Еле волоча ноги, возвращается Инка на место, отирает рукавом кровь из носа, она игнорирует участливые расспросы зевак и торжественно вручает онемевшей торговке ее киви. Только один фрукт в сетке помялся, остальные как новые, молодые и крепкие киви, готовы побороться с любыми холеными плодами из нераспечатанных еще ящиков. Ликуют торговки, поют Инке песнь благодарности, несут щедрые дары победительнице: два персика, свеклу, виноград и пакетик фасоли. Ликует Виракоча, и оперение его блестит ярче, чем золотые зубы торговок. Инка скромненько сидит в уголке, с тревогой ощупывает свое израненное тело, проверяет, целы ли ребра, не треснула ли скула, видит ли правый глаз. Но нельзя сказать, что Инка уж совсем равнодушна к своей победе, честно говоря, она тоже ликует, но не подает вида. Пусть царапины жгут и ушибы саднят, укушенные места ноют, а тело объято болью, сегодня ее день, соседка, та, что торгует картофелем, тряпочкой вытирает кровь с ее плеча, а продавец колбас великодушно протягивает сверток, упоительно пахнущий свежей розовой бужениной.
Приглядевшись к туземцам, Инка начала понемногу их различать. Люди Первого Века работают на рынке недавно, они блуждают по земле, ведя кочевой образ жизни. Люди Второго Века торгуют уже год, они живут оседлыми поселениями, ютясь в грубых жилищах. Люди Третьего Века размножились подобно морскому песку, они умеют ткать и возводить строения, имеют обычаи вступать в брак и проживают сообща в гармонии, копя деньги на комнатку в коммуналке. Люди Четвертого Века уже купили в Москве жилье, поэтому они свирепо конфликтуют со всеми, разрушают мосты и обижают безропотных соседей. Представитель Пятого Века – Инка, белый человек, выброшена на берег с затонувшего корабля и старается привыкнуть к новой жизни.
Дома Инка усидеть не могла – этажом выше и ниже выли псы, а соседка Инквизиция при встрече выпытывала, куда устроилась, да как дела с работой. Не желая выдавать свое новое пристанище, чтобы не сглазить торговлю и не спугнуть покупателей, Инка врала. Она забывала, что врала в прошлый раз, и поэтому врала каждый раз новое: то работает в офисе, то трудится в магазинчике для животных, то вкалывает в турфирме, то пашет в парикмахерской, поэтому соседка Инквизиция недоверчиво разглядывала ее, щуря маленькие глазки.
Неделю спустя ее хватились: позвонил Звездная Пыль, сдержанно поинтересовался, как дела, упрекнул, что смылась не попрощавшись. «Кстати, – сбивчиво добавил он, – Азалия задержалась в Москве и теперь поживет у меня». Подглядывать за звездами втроем Инка отказалась – троим тесно у телескопа. Сводки новостей о Вселенной прослушала она с наигранным равнодушием, хотя и ловила каждое слово как глоток чистой воды в засуху: какая-то, говорит, комета объявилась и движется прямехонько к Солнцу, заденет ли Землю или нет, пока неясно. Она не стала стращать астронома, что кометы – вестники смерти властителей или гонений на целые племена. О себе она тоже умолчала – зачем пугать домашнего астронома картинами дикой жизни рынка. После разговора Инку как подменили, надо было спешить на работу, чемодан в руку и вперед, а она заупрямилась, уселась с ногами на диван и захныкала. После сведений о Вселенной на рынок идти стало стыдно, как будто эта самая жалкая комета несется и хохочет во все горло над Инкиной участью, как будто Азалия и Звездная Пыль наблюдают за ней в телескоп и сдержанно покачивают головой.
«Уаскаро, Уаскаро, страшно подумать, что бы сказал ты, увидев меня сейчас. В цветастой юбке, заткнутой за пояс, с бутылью пива под мышкой я иду работать на рынок, и мои движения резки и порывисты. Да ты бы и не узнал меня, Уаскаро, Солнце моей жизни, самая близкая моя звезда…»
Медленно брела Инка на рынок в тот день, чемодан словно почувствовал бури, что разразилась у нее внутри, он стал неподъемным и непослушным, брыкался, вертелся, задевал за столбы, цеплялся за сумочки, толкал прохожих. За его буйство Инку наказывали пинками и недобрыми пожеланиями, от этого она шла еще медленнее, опустила голову и рассматривала асфальт. Волшебство оказалось и здесь: она углядела и тут же подобрала бусину и болтик, пригодятся для какого-нибудь амулета, все пойдет в дело. Чуть приободренная находкой, поглядела она на небо, что за комета еще вздумала угрожать Инке, или мало у нее других неприятностей? В тот день небо было прозрачное и не предвещало беды, только над пирамидой рынка кружила какая-то птица. Инка остановилась, прищурилась и приложила руку козырьком ко лбу. От волнения она забыла, что надо наскрести горстку мелочи на обед и что какая-то комета несется к Земле, как огромный камень из пращи, упустила она из виду и то, что давненько не платила за газ, свет и телефон, утеряла из памяти, что сегодня – ее очередь мести проход, и о многом другом она совершенно позабыла, даже вдохнуть толком не смогла, стояла и, затаив дыхание, глядела на небо, где, раскинув крылья в объятии, медленно и плавно кружил ястреб. В миг потеряла Инка покой, хочется ей куда-то нестись, кричать «киу» и размахивать руками, но она не шевелится и молчит, как же побежишь, когда чемодан такой тяжелый, словно набит сокровищами, не бросать же его на дороге. Ястреб кружит в небе легко и свободно, от этого рев всех океанов сложился в стон Инкиной груди, и волны всех морей слились в один вал в ее душе. Но некогда стоять, нужно поторапливаться, а то место займут или, чего доброго, вообще не пустят торговать, скажут, знать не знаем, прикрикнут, чтобы убиралась. Надо идти, а как уйдешь, не разузнав, тот ли это ястреб, может быть, он прилетел к ней и пишет послание по голубому льну неба. Сердце Инки разрывается, мертвеет от тоски, стервятники слетелись и треплют еще живое, сочащееся кровью сердце, когда она, сгорбившись, раскрывает чемодан и устраивается в своем уголке, на фанерке, а сама все думает-гадает, улетел ли ястреб или все кружит над крышей. Как зашла Инка на рынок без песни, так ей и торгуется не с той ноги, покупатели обходят ее стороной, даже не смотрят, и быкадор опять нагрянул, требовал денег, угрожал, что отнимет все, если Инка не будет платить за место, зачерпнул горсть амулетов и унес. Вечером небо было черное, как кофейная гуща, и не разобрать, кто там есть, кроме Мамы Кильи, которая повернулась в профиль, словно обиделась. Ничего Инка так и не узнала, от этого ветры всех морей ворвались и трепали ее в разные стороны, как розу ветров, розу ураганов. На следующий день пришлось покинуть уже родной, обжитой уголок возле труб, пришлось перебраться на второй этаж рынка, на незнакомое место. Теперь она тихонько сидела между лавкой дешевых джинсов и небольшим перевозным лотком с овощерезками. Чужеземцы-продавцы были здесь сытые и юркие, хмурые и неразговорчивые, а пиво Инкино им по вкусу не пришлось, поэтому работалось неуютно и тревожно. Прошла неделя, быкадоры не приходили, но никаких припасов Инка не накопила, все проела-пропила и устала, как загнанный зверь, истыканный копьями, израненный томагавками.
И вот наступило утро, когда Инка изо всех сил впилась ноготками в подлокотник дивана и закричала: «Не пойду на рынок, катись все к змеиной матери». Виракоча ее смятение игнорировал и безжалостно тянул к выходу, в толкотню и духоту рыночного ангара, он отрывал Инкины ручонки от мебели, за которые она пыталась ухватиться, и волочил ее, как усталого обессиленного зверя к двери, толкал в спину пинками вон из квартиры. Он опять жертвовал ею ради людей, ради этих пугливых и нерешительных существ, которые боятся злых духов и мыслей друг друга, и поэтому им нужны обереги и амулеты, чтобы жизнь стала комфортнее, а жить – увереннее. Инка огрызалась и грубила, она не хотела ни вредить людям, ни помогать им, а хотела одного – свернувшись мумией-зародышем на диване, продремать денек-другой и проснуться, забыв прошлое. Но Виракоча совершенно игнорировал ее желания и тащил за шиворот в ангар рынка.
Очутившись опять в жужжащей духоте, она почувствовала, как руки становятся липкими, а на лбу вызревает урожай пота. Расстроенная, ногой откинула крышку чемодана, съехала по стене, спрятала лицо в гнездышке ладоней и всплакнула. Так она и сидела, сжавшись всем телом в кулак, когда услышала голос. Она не двигалась, а голос, тактичный и бархатный, как тропический цветок, не замолкал, из чего она догадалась, что обращаются к ней. Тогда нехотя заплаканное личико покинуло свое убежище, а фигурка распрямилась и оказалась пред Человеком-Крабом. Он тихо, вкрадчиво, в четвертый раз спрашивал одно и то же, тыча пальцем в разинутую пасть чемодана:
– Твоя работа?
– Угу, – промычала Инка первобытное согласие.
– И давно плетешь?
– Угу, – ей уже стали надоедать расспросы.
– И все это для тебя – всерьез или так, баловство на булавки?
– Угу, серьезно, – еще вопрос, и она снова сожмется в кулак-зародыш, будет дремать у стены, пока не онемеют ноги.
Человек-Краб одет, словно охотится на ягуаров – брюки с множеством карманов, бежевая ковбойка и охотничья сума через плечо. Вопросами он не докучал, а тихо пояснил: