Инка
Шрифт:
Инка нащупала взглядом в уголке оконца луч, за ним вытянула к себе Солнце и тихонько всхлипнула. Эх, с каким удовольствием она вышибла бы горбунью из крепости хорошим пинком под зад. Ох, тяжело носить в душе Виракочу, благородного и великодушного. Ласково обернулась она к девчонке, протянула ей браслетик из ракушек:
– Держи. А кролика могла бы оживить?
Горбунья, сжавшись, пятилась к двери и пищала на ходу:
– Не-а, только птиц могу, маленьких, мертвых, которые дня три как умерли, не больше, а то будет уродец, вроде меня. Кому мы такие нужны? Меня ведь Огнеопасный человек оживил, я мертвая родилась.
Когда горбунья исчезла за дверью, Инка внимательно осмотрелась: не пропало ли чего. Кружит Инка по крепости-вилькабамбе, высматривает последствия вторжения непрошеной гостьи. С тревогой выдвигает она ящики стола и внимательно просеивает
Теперь по дороге домой Инка сворачивает к набережным, бродит одна вдоль реки, пока силы окончательно не истощатся, пока усталые ноги и руки не задрожат. Прогулки эти здорово увеличивают расстояние от лавки до ее бедлама-вигвама, иногда она гуляет полночи, дышит сырым, безрыбным воздухом реки. Чтобы чем-то остудить горящую голову, мечтает Инка соорудить плот и уплыть на нем в Новый Свет, там можно будет так же медленно и задумчиво гулять по кромке моря, выискивая диковинные раковины, разрешая волнам облизывать босые ноги.
Городские набережные пусты, немногие чужаки оставили здесь след – народы все больше толпятся на улицах и площадях в центре, суетятся по ущельям универмагов, рынков и офисов, снуют по хрущобам окраин. Инка идет быстро, и ветер напевает ей на ухо городские сплетни.
– Так они говорят, что их Бог умер? – уточняет Инка у болтливого ветра и, указывая глазами на заходящее Солнце, отвечает – А мой бог все еще жив, вон он.
Инка идет быстро, губы ее обветрены, а в горле наметился маленький полярный островок. Несмотря на старания, никто, кого можно хотя бы издали принять за Огнеопасного деда, ни разу не встретился ей. Возможно, Огнеопасный дед чувствует погоню и тенью пробирается вдоль набережной Яузы по маленьким, скользким мосткам, невидимый, вдыхает запах ряски на Воробьевых горах или стоит в темноте, провожая взглядом шумящие ржавые баржи, что, как скелеты доисторических рыб, проплывают мимо Кремля.
Порой на пути попадается шатающийся силуэт, пугливый, как дикий индюк. Такие прохожие, подобно Инке, не владеющие колесом, неумело пользуются и сетью пешеходных дорог, бредут качаясь, словно на палубе корабля, застигнутого ночной бурей. Редко встретишь на набережных трезвого путника, но если уж случится увидеть такое, скорей всего это задумчивый старичок, совершенно не похожий на Настройщика Амулетов, выгуливает облезлую, старенькую лису.
Осенью торговля ползла медленно, как теряющая кожу змея. Не исправляли дело и новые работы Зюба – клыки, в царапины которых вкраплены золото – пот Солнца и серебро – слезы Луны.
Осенью зябко спешащие прохожие озадачены поисками теплой одежды: курток из шкур и брюк из замши. Они пробегают, не замечая лавочку амулетов и бус, и спешат по переходу дальше – утеплять отвыкшие от холода, дрожащие тела. Осенью батарея еще кое-как согревает крепость-вилькабамбу. Инка хохлится и грустит, словно кто-то наступил на ее тень и упрямо продолжает стоять. И Солнце все реже проведывает Инку, все реже дарит снопы лучей. Одеяло туч набили ватой, оно становится все толще с каждым днем, потом не выдерживает, трещит, рвется, и медленно кружит над городом первый снежок. А потом снегопад накрывает улицы и крыши белым.
В крепости холодно, нижняя челюсть Инки выстукивает костяную песнь, на оконце
Под Новый год в лавке так холодно, словно стужа далеких галактик ворвалась и бесцеремонно хозяйничает, замораживая все и вся. Инка и хмурый продавец мечутся в четырех стенах, как звери по пещере, а зеваки уносят ноги как испуганные резким шорохом грызуны. Уже поздно, но Инка домой не спешит, в ее квартире теперь склад ожерелий, бус и поясков, подходящих больше для лета или для теплых стран, куда никогда не заглядывает зима. Дома Инка опускается устало на баул с украшениями, роняет голову на кулак и выпускает голос-шаман Моррисона из радиолы полетать над районом, полечить вздохами окрестных птиц и старух. Когда же волна прошлого уже грозит замочить мыски, Инка поспешно разглаживает складки на юбке, обшитой сверчками, и несется по делам, болтливый ветер и тот не надеется ее догнать.
Из отпущенных на волю сотрудников «Атлантиса» только Инка раз в неделю навещает Писсаридзе, который похудел и ослаб хуже любого бездомного пса. Она носит передачи инкогнито, подкармливает грузинского путешественника кукурузными лепешками, пивом собственного изготовления, фруктами, дарит ему живые деревца в кадках, толстые серые носки из грубой козьей шерсти, собачьи и крысиные зубы на ниточках, чтобы спасали от тюремных духов, ремни с тяжелыми пряжками, чтобы оберегали от сокамерников. На просьбы представиться Инка шипит, обида еще разъедает ей сердце, напоминает белым шрамом на пальце. Однако невиновность Писсаридзе и «Атлантиса» тревожит Инку, будит Виракочу ее души, толкает во вьюгу и в мороз плестись к тюрьме, прижимая к груди передачу, чтобы суп в бидончике не остыл. На все ее попытки защитить горе-авантюриста правосудие отвечает непониманием, словно Инка говорит на чужом языке кечуа, слова сливаются в неясную, бессмысленную песнь, и пиратам ее не понять.
Прядет ледяные нитки северная зима-злюка, но даже в мороз Инка сворачивает к набережной по дороге домой. Вечером в свете фонарей снег светится осколками горного хрусталя. Чтобы не тосковать одной, скитаясь без сна вдоль затянутой льдом реки, Инка берет с собой узелок с косточками кролика. Она ведет с ними тихие неспешные беседы о том, как хорошо обнять цветущий каштан, как спокойно сидеть в зарослях на берегу пруда, наблюдая водомерок и стрекоз. Хорошо также гулять по лесу и чувствовать на себе зорко следящие из чащи глаза зверей. Лето слишком спешит в этих местах, скупо одаривает плодами, пригодными для еды, неохотно греет воду в реках, быстро сворачивает ковры на лугах. И хочется уехать далеко, на юг и затеряться в белом, пыльном городе, где дома дымятся на жаре. Хочется бродить по берегу моря и собирать ракушки, сердолики и черепки древних ваз.
Однажды вечером, когда Инка тенью плелась с работы домой, недалеко от нее мягко притормозила маленькая машинка-жук Стекло опустилось, мягкий голос вторгся в Инкину тишину. От неожиданности по спине юркнула холодная ящерка. А как не испугаться, в крепкий кофе позднего вечера лишь Мама Килья и ленные фонари вливали жидкое, разбавленное молоко. Но Инка не знает страха, решительно ныряет она в машину, и промерзшая юбка шуршит как неведомый доселе музыкальный инструмент. Мужчина за рулем не дает ей ехать молча, он старательно исполняет ритуал знакомства, сверкает глазами, искрит камушком в перстне, тихо и нежно что-то рассказывает. Инка сидит, как впавший в транс зверек, теребит косточки в узелке, рассеянно пропускает вопросы мимо промерзших ушей, бурчит обветренными губами крупицы слов, которых требует приличие, если ты просишь человека прокатиться по всем набережным города. На вопросы водителя Инка отвечает невпопад и с видом коршуна-охотника отслеживает происходящее у реки. Полоса набережных пуста, рядом с Киевским вокзалом продвигается шумный рой молодежи. Две высокие девицы-цапли вышагивают, пошатываясь, но все же удерживаются на длиннющих каблуках. После того как Инка заявила, что работает в лавчонке амулетов и «по национальности я – Солнце», в салоне настала долгожданная тишина, обогретая мощной печкой. Они ехали быстро и долго, петляя вдоль реки. На душе Инки простиралась равнина: ни один холм, ни одна возвышенность не нарушали крепкого, неукротимого спокойствия и хладнокровия, каким и ягуар бы позавидовал. Не удивляясь надломившейся беседе и тяжелому, тягучему, как горячий воск, молчанию, Инка следит, что делается на набережной.