Инка
Шрифт:
«Инка, Инка, я и не думал, что бусина-кофе, умирающая звезда может иметь такие последствия».
На следующий день Инка просыпается рано утром, ее соседки, натянув одеяла на затылки, беспробудно посапывают на скрипучих койках. Минуя утварь палаты, оставив без внимания халатики, смятые на стульях, фрукты и овощи, раскатившиеся по тумбочкам, Инкины глаза смотрят на небо, что плывет по ту сторону закапанного, осыпанного пылью стекла. Небо встречает выжидающий взгляд сдержанно, по едва заметному перемещению дымных туч Инка угадывает: небо сегодня безразлично и занято срочными делами – укутывает, укладывает Солнце на зиму в старые одеяла облаков. На Инкином лице, как в зеркале, отразилась пасмурность пронизанного ветрами осеннего неба, но она не опустила глаза, не вернулась в милый, жаркий беспорядок палаты, не захотела бездумно прыгать взглядом-кузнечиком по незатейливым больничным предметам: яблоко, стакан соседки, тумбочка, шкафчик с оторванной ручкой. Наоборот, холодные ветра этого серого неба здорово охлаждали Инку, и она, обдуваемая со всех сторон, отправилась на всех парусах в открытое море раздумий над своей предстоящей жизнью.
Не надо быть прорицателем, и так нетрудно сообразить, что тяжеловато будет Инке ехать домой, держа кулек с детенышем под мышкой, а режущий ладоньцеллофановый пакет, набитый всякими зубными щетками и пеленками, – тащить в руке. Не надо погружаться глубоко в транс, нетрудно догадаться, как холодно и скучно в квартирке, по которой давненько не металась половая тряпка, а мебель
Но на этом не ограничивалась карта Инкиных невзгод.
После Инкиного знакомства с Огнеопасным человеком духи амулетов неохотно, но все же выслушивали ее просьбы, в ответ они ничего не обещали, в основном помалкивали, но все же не отказывали и не хамили, как раньше. На умиротворенное молчание духов покупатели потянулись из разных концов улочки, отвлеченные от ювелирных украшений, от белья, сумок и мобильных телефонов. Завороженные прохожие, что обычно быстрым шагом спешат по делам, подняв воротники и прикрывшись от ветра кейсом, и гуляющие по городу приезжие, и продавцы из соседних киосков вдруг, сами того не желая, останавливались у витрины. Они перебирали глазами рассыпанные зернышки кофе, украшенные сухими плодами кувшины, сумочки, расшитые ароматными глиняными бусинами, амулеты из сухих фасолин, бобов и чечевицы, браслетики из кофе. Сбитые с толку прохожие вдруг забывали, куда спешили, потом, двигаясь плавно и медленно, касались они двери из настоящего дуба и робко проникали в лавочку, где окончательно терялись от обилия бус, керамики, сумок, амулетов и ожерелий. Взволнованные, они вдруг вспоминали, что давно уже жизнь их продумана до мелочей, а каждый шаг – расписан и занесен в ежедневник. Освежив в памяти, что жизнь – светлое пятно во мраке неизвестности, они растроганно покупали бусики дочерям, обереги для дома, маленькие веники от ссор с тещей. Некоторые предпочитали сумочки – чтобы ключи не терялись, или расшитые морскими камешками кошельки – чтобы в них водились деньги, а еще хорошо шли ежедневники в переплете из домотканого льна – чтобы жизнь, которая расписывается в них по минутам, содержала оконца свободы и праздные вздохи. Торговля продвигалась как никогда, а Инкину радость не могли омрачить ни легкие недомогания, ни то, что Уаскаро снова исчез и не подавал никаких вестей. Не удручали ее и ухаживания хозяина, Человека-Краба, он все более смущался в присутствии Инки, лицо его становилось то бледным, как у настоящего европейца, то таким пунцовым, словно мать его была из индейцев. Он заикался, сипел, комкал бланки в дрожащих руках, беспомощно пятился, когда Инка предлагала ему еловый чай, напиток, сулящий долгую жизнь, полную побед. Но, кроме глиняной чашечки елового чая и отчетов о росте продаж, Инка не предлагала ничего Человеку-Крабу, к великой его печали. Он похудел, стал нервный и дерганый, а его щеки провисли, как стены заброшенной хижины под напором ливней.
Потом и успехи торговли, и нежная, робкая любовь Человека-Краба отошли на второй план, отправились в дальнее странствие и растворились в тумане. Два года Инкино тело не знало мужских рук, два года ее кожа охлаждалась без ласк, но отчего же, спрашивала она себя, норкой снуя из конца в конец вилькабамбы, отчего эта странная тошнота, почему все плывет, хочется вгрызаться зубами в меловые скалы и терзать плоды грейпфрута. Отчего так хочется спелых аллигаторовых груш, соленого арахиса и мяты, мяты пожевать? Отчего, волновалась она, тело ее полнокровное никак не треснет, не окропит белый алтарь каплями, тяжелыми и густыми, окрашивая воды соленым вином? Неужели это ты, Уаскаро, опять ты ворвался в мою жизнь и разрушил весь порядок вещей? Неужели умирающая звезда что крошилась на зубах и горчила кофейным зерном, может так подействовать на женщину? Инка подозревает, что лодка ее идет ко дну, она горько оплакивает свое неудачное плавание, слизывая языком с губ соленые крупные слезы, оплакивает она заранее и туманные берега, на которые вскоре выбросит ее, потерпевшую кораблекрушение, и неведомые земли, где предстоит доживать жизнь. С таким дождливым, сумрачным настроением переживала она первые обмороки, нырнув поглубже в молчание, наносила первые визиты к врачам. Окутанная тугими серыми облаками печалей, она не могла заметить, что спелыми персиками зарозовели ее щеки и сочными декоративными тыквами налились груди, что походка ее теперь мягкая и плавная, утеряла резкие движения, а тело стало тугим и статным, как у царицы пчел Когда она появлялась в лавке, витая мыслями среди своих бед, продавцы и покупатели с благоговением расступались и, согреваясь теплом, исходящим от ее кожи, вдыхали нежные пряные ароматы, струящиеся от ее волос. Не упустил это преображение и Человек-Краб, его нежные, трепетные ухаживания не могла нарушить исчезнувшая Инкина талия и явная округлость под платьем. Молчаливый, обходительный, Человек-Краб, кажется, догадывался о розе ветров, царапающей Инкину душу, не нарушал грусти громкими словами, ходил по пятам, дарил мешочки с лавандой от мигрени и яркие заколки, украшенные цветами. Он держал себя в руках, ни одна жилка на его лице не дрогнула, когда Инка впервые намекнула, что скоро уйдет в свой первый и длительный отпуск. Держался он спокойно и сдержанно, когда Инка честно призналась, что через полтора месяца – рожать, хотя она могла бы и не говорить – это уже прекрасно читалось на ее лице и вычислялось по фигуре. Стараясь не вспоминать, что Уаскаро снова покинул ее, пытаясь не проживать шаг за шагом ту прогулку по Звездной Реке и не слышать в голове снова и снова его слова, Инка утонула в работе. Она плела коврики и вязала сумки из соломки, украшала грубые льняные юбки сверчками, пела грустные песни, вытягивая иглу из холста или втыкая шило в грубую кожу быка, и посматривала в окно – как там поживает Солнце, не вздумало ли оно покинуть Инку. Но Солнце заглядывало в окошко под потолком и щедро золотило мебель крепости, набрасывало медовый блеск на сорок с лишним косиц, играло с бусинами из стекла, с браслетами из перламутра, даже глиняную чашку с еловым чаем и ту золотило. А Инка покорно улыбалась, обозревая свои владения, и начинала задаваться вопросом: а может, все не так плохо?
Грозовые тучи начали медленно уплывать, облегчая сердце Инки, которая знать не могла, что новая невзгода притаилась и готовится к прыжку пантеры. Быкадоры заметили, что лавочка процветает, они не стали долго раздумывать, нагрянули, заполнив своими мыльными духами воздух. От их затылков несло потом ночей, проведенных в угаре казино, из их хриплых глоток вырывались запахи аджики и чеснока, они требовали денег и грозили, что если денег не будет завтра к полудню, то лавочку разнесут в щепки, а товары разбросают по всей округе и притопчут подошвами тяжелых нечищеных штиблет. Они ушли, перегородив улочку широкими спинами, оставили в лавке смятение и отчаяние. Продавцы затихли, взволнованно поправляли бусы и сумочки, рассеянно пропускали мимо пирсингованных ушей расспросы покупателей. Инка, укрывшись в вилькабамбе, упала в тростниковое кресло, а ее остановившийся взгляд прилип присоской к стене. По мнению Инки, Человек-Краб, хозяин лавки, проявлял странное легкомыслие. Его не испугали угрозы быкадоров. Он был невероятно спокоен и невозмутим, не чувствовал беду и не замечал нависшие над делом тучи. Единственное, о чем тревожился Человек-Краб весь остаток дня, – как бы успокоить Инку, что сделать, чтобы она поменьше волновалась, чтобы ее взгляд-присоска отцепился от стены и снова заблестел веселым, задорным огоньком.
А потом наступили и вовсе тяжелые времена, о которых Инка старается не вспоминать, ведь была она словно в дыму, который исторгали из глотки не то злые духи, не то неведомые орудия судьбы. Деньги наскрести, конечно, не удалось, несмотря на то, что Человек-Краб был не из бедных, а Инка была готова пожертвовать все свои сбережения. Назавтра, в полдень, свет в лавке померк – мощные тела быкадоров ворвались внутрь. К их появлению все глиняные вазы были аккуратно упакованы в газеты и уложены в ящики, тыквы-сосуды увязаны в баулы, бусики, амулеты, ожерелья и кольца ссыпаны в сумки, а разная мелочь засунута в спешке куда придется. К приходу быкадоров помещение опустело, только вешалки, комки бумаги и клочки целлофана валялись среди голых холодных стен как сухие листья. Сдана без боя, без шума была вилькабамба, а Солнце, бессильное противостоять экспансии, растерянно поблескивало на паркете, с которого впопыхах сорвали, скомкали и унесли плетеные коврики, тростниковые кресла, подушки, столики и горшки с еловым чаем. На двери, забытая в панике, красовалась пестрая мишень, утыканная дротиками. Эта игрушка показалась быкадорам устрашающей, они почувствовали исходящую от нее угрозу, они ведь суеверны, быкадоры, боятся колдовства и порчи, поэтому мишень, содранная двумя мясистыми пальцами, тут же полетела в окошко, навстречу Солнцу. А там, под Солнцем, по улицам бежали подальше от родной лавки люди, навьюченные сумками и огромными неподъемными баулами. Бежали они без оглядки от быкадоров, как от чумы, уносили ноги от тяжелых кулаков, натренированных тугих тел, от пистолетов, заткнутых за пояса, от слюнявых плевков, от грубых, резких речей. Спасались бегством бесприютные, потерявшие средства к существованию люди, не замечая на спинах неподъемные баулы с вазами, с россыпями амулетов и бус. Неслись из любимой, уютной лавки по городу, волоча за собой свои тени.
Инка едет в набитой битком машине Человека-Краба, молчит, слез на ее лице не видно – слезы текут по внутренней стороне Инкиной души, и благородный Виракоча бьется там же, в дожде и сырости. Довольный уже тем, что удалось вовремя, удачно и без драки унести ноги, а также тем, что ничего ценного не оставлено на радость чужакам, Человек-Краб поглядывает на Инку, догадываясь, какие горечь и опустошение скрывает она под спокойным взглядом, обращенным за окно. Инка проносится по проспекту, прыгает глазами с дома на дом, она оплакивает то время, когда все было веками неизменно, а булочная и галантерея были всегда, железно, в доме напротив. И парикмахерская никуда не переезжала, а оседло брила и стригла всех внутри неприметного низенького здания, и прачечная, та, у которой отнял помещение Писсаридзе, годами обстирывала людей. А теперь все сдвинулись, все потеряли места, стали кочевниками, скитаются бесприютные, обреченные на вечные странствия среди домов-времянок, среди городов, сел и стран. Нет покоя и нет тишины. Так думает Инка, горестно поглядывая на свой живот, и грустит об участи того, кто в нем безмятежно шевелится и пихается плечиком изнутри.
Человек-Краб перехватил ее взгляд и прочитал все, что нужно, по Инкиному лицу. Обходительный, Человек-Краб тихим голосом аккуратно нарушает раздумье, справляясь, не дует ли. Инка отрывается от заоконных пейзажей, светит в лицо хозяину благодарностью за его доброту, отвечает, что все хорошо, улыбается без тени улыбки, а сама душит в груди растроганные рыдания и скорое прощание приводит ее в отчаяние. Чувствуя в ее глазах дождь и осенние тягучие дни, Человек-Краб понимает, что момент бабочкой опустился на ладонь, надо момент не спугнуть, надо его скорее ловить, сейчас или никогда. Скромный и сдержанный, малословный Человек-Краб вдруг побеждает робость. Его песнь изумляет Инку неожиданным своим рождением. Изумляет и открытие. Вроде бы этот аккуратный человек, бывший хозяин, фантазер, путешественник был до сего дня еще и удачливым бизнесменом, но не все потеряно, у него еще две крошечные кофейни в подвальчиках и какой-то туманный интернет-магазин. Вроде бы этот человек, как странник по болотистой местности жизни – боязлив, осторожен и хваток. Он несется по городу со скоростью 75 км/час, спасается от быкадоров, а сам признается, что Инка – Единственная и Высшая, что он, как маленький атолл Тихого океана, ложится к ее ногам, приносит свои богатства на ее корабли, почтет за честь внести ее в свой дом и усыновит того, кто лягается и зреет в ее теле. Так пел Человек-Краб, и его лысина жалобно поблескивала испариной, и глаза блестели накатившей слезой. Изумленная и растроганная Инка молчит, чувствует она то, что чувствует путешественник, который ехал в Китай, а попал на незнакомый чудной остров, и бродят там не китайцы, а неведомые дикие звери и в зарослях поют незнакомые птицы. Машина несется по городу, несет в себе тишину, дорога врывается в изумленные, распахнутые Инкины глаза, ветер фамильярно ворошит ее косицы и треплет ворот платья.
Так было месяц назад, а теперь Инка всплывает из воспоминаний, тревожно перебирая узелок с косточками кролика, в голове у нее шумит море, видно, болтливый ветер своими сказками продул ей ухо. Небо молчит ей в ответ прохладным серым утром, спящие соседки нет-нет, да и пугнут задумчивую Инку низким свиным храпом, их вздохи, стоны и сонное бормотание прокатываются холодком по телу.
Потом тишину и уединение прерывают, некогда больше раздумывать, стихия потревожена, начинается ленное пробуждение, сладкие зевки, потягивания рук и шуршание налетающих на плечи бесформенных, цветастых халатов. Чтобы скрыться от женственности во всем ее безудержном цвету, Инка заваливается на бок, натягивает одеяло на голову, а ее самообнаружение сжимается и горчит. Со стороны она кажется себе разбитой женщиной с сиреневой от холода кожей, окаменевшей женщиной, у которой болит голова и нутро, ухо истыкано ядовитыми дротиками, а из соска придавленной левой груди сочится молоко. Со стороны она кажется себе отцветающей розой ветров, розой ураганов которой больше незачем дуть, с которой все уже произошло и больше нечего ждать. Заключенная в склеп нового мира, Инка не знает, как спасаться, куда бежать от тоски, чем ободрить тающего в душе Виракочу, куда деваться от слабости, от нужды и от недоверия ко всей предстоящей жизни. Она дышит в щелочку между одеялом и простыней, а сама жалеет, что оставила на щеке Человека-Краба такой холодный поцелуй на прощание, без надежды на новую встречу. Инка вздыхает: и зачем она так безжалостно щекотнула его скулу пушком щеки, неумело выбралась на улицу и жуком побрела к подъезду, туда, где скрывается гневная соседка Инквизиция, где косые осуждающие взгляды соседей, а жилище убогое, тесное содержит в окнах агонию лета. Правда, около подъезда она все же оглянулась, но Человек-Краб уже унесся в машине, набитой тростниковыми креслами, баулами, сумочками и бусами, увез неизвестно куда самое спокойное время в Инкиной жизни. Вот и сдана без боя крепость вилькабамба, и растаяла без следа лавочка амулетов.
Такое настроение нарушил кошачий визг, к нему присоединился другой, третий. Инку легонько пихнули в спину, когда же она неохотно выбралась из укрытия, вложили в ее растерянные руки тугой кулек, а в нем посапывает существо со светящимся личиком, оно внимательно смотрит на Инку черными, как густой кофе, глазенками. Ничего ей не остается, как оголить грудь – вершину уака Анд. Когда же существо впервые заполучило долгожданный сосок, оно засопело и окутало палату таким ласковым светом, что даже день смутился, стушевался и оказался тусклым. «Уаскаро, Уаскаро, кто бы мог подумать, что умирающая звезда имеет такое воздействие на кожу младенца».