Иное состояние
Шрифт:
Далеко в изучении мнений и суждений взбаламученного первооткрывателя целеустремленный изобретатель не пошел. Церковью он не был принят. Теософы не обратили на него внимания. После долгих веков сна в забвении закопошившиеся язычники не заинтересовались им. Не далеко, зато своим путем пошел, вот в чем штука. Остановился у Васильева на небезызвестном законе противоречия, говорящем о несовместимости одновременного утверждения и отрицания, остановился, собственно, на остроумной догадке, что этот закон вполне может быть исключен или, напротив, безоговорочно принят, точно не помню, в чем там у Васильева дело, и на гипотезе о существовании неких миров, где с указанным принципом допустимо и даже целесообразно обращаться совсем не так, как у нас, в наших земных условиях. Мол, там логика, при некотором неизбежном сходстве, вытекающем из законов мышления, на которых логика и покоится, все же несколько отличается от нашей. Ах, вот как, подумал Небыткин, прежде чем двинуться дальше. Значит, возможен и мир, где логика
***
В конечном счете, далеко зашел, ужас как далеко. Посуди сам, Кроня, вообразить целый мир, и не просто мир, а воображаемый, это ли не подразумевает невероятной дальности, бесконечной удаленности, фактического отрыва от мест, где все навевает впечатления реальности происходящего с тобой и даже постоянно суется тебе под нос в качестве бытийствующего?
Затевая свои примечания и комментарии, я начал следующим образом:
– Видимо, в момент чтения, а он у читателя всегда сопровождается более или менее соответствующей игрой слов, Неубыткина...
– Небыткина, - торопливо поправил Петя.
Я поморщился, недовольный тем, что он прервал убедительный, как мне попутно представлялось, ход моей мысли, но после минутного колебания все же закончил:
– ... Озарила идея, показавшаяся ему оригинальной, и в результате Васильев оказался не при чем.
– Ты что же, начинаешь проникаться учением?
– Я только указываю, что не стоит, пожалуй, делать из Васильева, который, судя по всему, действительно существовал, предшественника Небыткина, возможно, вовсе не существовавшего. Или так солиднее?
– Для нас с тобой это ничто, а для выточенных каждый шаг Небыткина - огромная важность.
– Ты говоришь: ничто, - но если бы это было так для тебя, ты бы не преследовал этих людей и не домогался полюбовного соглашения с ними. Почему не допустить, что Небыткин играл совершенно не ту роль, какую ему приписывают, или что он принадлежал к тому редкому сорту людей, о которых говорят, что если бы их не было, их следовало бы придумать?
– Ты стараешься поразить Небыткина, - сказал Петя с презрительной усмешкой, - а метишь, на самом деле, в Наташиных друзей.
– Это ясно и очевидно!
– Это было бы ясно, если бы ты был до конца честен и метил в Наташу тоже. А ты маневрируешь и хитришь. Тебе представляется, что, выбив из-под ног Тихона и Глеба почву, основу, как бы самого Небыткина, ты их устранишь, а Наташа оттого очистится и станет твоей. Но это пустые фантазии. Выточенные слиты так, что и смерть не разлучит, и тех двоих тебе не опрокинуть.
– Ты меня изобличаешь в каком-то коварстве, а в действительности я всего лишь хочу разобраться, насколько призрачны и несущественны их установки, и не вращаются ли они вообще среди химер.
– У нас с тобой даже не полемика, а гладкий и механический обмен мнениями: ты - мне, я - тебе. Это не дело. Смыслом не наполняемся, те-то трое наполняются, что бы и как бы ни говорили, у них полное взаимопонимание, вот в чем штука, а нам... где уж нам! И ты даже стал немного смешон, вызвавшись тут отстаивать и крепить логику. Этим ты только углубляешь пропасть между собой и людьми, о которых уже мечтаешь, а ведь мог бы догадаться, услыхав о Небыткине и его учении, что если все-таки хитрить и добиваться Наташи, то следует эту самую логику как раз припрятать подальше. Но нет, ты предпочитаешь ловчить тут со своей прямолинейностью, натужной честностью, ничем еще не доказанной несгибаемостью. Не сориентировался? Или просто трусишь? Боишься, что будешь нелеп, исключив для себя логику и ее законы? Да оно и справедливо подмечено, что был бы нелеп, это я могу и по собственному опыту сказать, вспоминая свои неоднократные попытки проникнуть в мир, открытый и описанный Небыткиным так, словно он там побывал и все видел своими глазами. Оставил ли он после себя записки, кто-то ли записал с его слов, нет ли вовсе никаких записей и есть лишь устный рассказ, - не нам, попавшим в жернова, это распутывать. Нам бы вывернуться, чтоб нас в муку не смололи. Я не пугаю и не шучу. Мой опыт тяжел. Попытки, о которых я упомянул, не просто были липки и тягучи, болотисты, они еще и вспоминаются как-то в виде собирательного образа, как крестные муки или резкое и страшное хирургическое вмешательство, потрясшее все существо подопытного кролика, которым я в тех случаях и оказался. Значит ли это, что мир, описанный Небыткиным, мрачен, жесток, бесчеловечен?
Петя умолк, о чем-то размышляя. Он неспешно, но широко, словно танцуя, выделывая балетные па, шагал, сопел, думал о коктейле, высматривал кафе, упрямо вел меня к намеченной цели, которая, казалось, вся только и заключалась в надобности пристрастить меня к коктейлям.
– Ну, говори, скажи...
– поторопил я его.
– Нет, сам по себе не мрачен и не жесток. Наш мир, где люди мало понимают друг друга, мы без колебаний не назовем мрачным, так с чего бы нам нехорошо думать о мире, в котором понимание достигло небывалого размаха. Небыткин утверждал - мне Наташа в добрую минуту, бывают у нее такие, пересказывала - что там разумное существо, только взглянув на себе подобного, сразу его всего понимает до конца и до конца же чувствует. И радость, или если боль какая, то и боль, все это мгновенно ему, взглянувшему, передается. Но и тот, подвергнутый, так сказать, осмотру, он тоже все отлично чувствует и понимает. А со стороны третий, столь же разумный и одушевленный, с полным уразумением глядит на первого, а через него прекрасно понимает и второго. И до того это распространяется, что повсеместно там царит универсальное, абсолютное понимание, а если, опять же, кому-то больно, то и перестает, потому что всякая боль становится невозможной, когда она практически не может в этой давке беспрепятственного постижения удержаться в конкретном организме, достигает всех и каждого и попросту рассасывается, рассеивается в массах. Так же и мысль, - на что мысль, если она тут же становится всем понятна и никакому конкретному уму словно бы и не принадлежит. Мысль возникает и действует, когда что-то непонятно и надо шуровать в индивидуальном порядке, а в условиях всецелого понимания и непоколебимого всечувствия отпадает сама надобность в мышлении. Когда всякая мысль приобретает характер всеобщего достояния, мышление перестает действовать, а нет мышления и есть одно сплошное понимание, нет, стало быть, понятий, и в таком случае нет и логики. Но так это, заметь, у них только внутри, между ними, поэтому не следует думать, будто они словно бы бездумный и безмятежный коралл какой-то, лишь благоденствуют и блаженствуют, словно медуза, колышущаяся себе на волнах и в нежной пучине. Чтобы сложилось взаимопонимание, нужно, чтобы постигаемый сознательно и убедительно откликался пониманием на понимание, а камень не откликается, дерево не откликается, линия горизонта не откликается, а что там за той линией - страшно и подумать! Но думать приходится, без этого не обойтись в мире, где ты не один, хотя бы и в виде множественного и крепко сбитого организма, этакой всенародной личности, и тогда возвращается и снова фигурирует закон противоречия. Камень, будучи видимым, существует, но как не откликающийся - не существует. То же и с деревом. Особенно это наглядно на примере горизонта, пример которого даже поучителен. Мы его видим в качестве линии, а в действительности он определенно не существует. Он не явится даже в том случае, если мы потребуем, что он существовал и по-настоящему предстал перед нами. Он способен лишь убегать, скрываться. Под действие закона, а он с нашей точки зрения ужасен, и мы с тобой, как ни крути, подпадаем. Существовать-то существуем, а полнейшим пониманием откликнуться на предельную ясность и четкость уразумения, проявленного по отношению к нам, не в состоянии, следовательно, не существуем. Горизонт, положим, неодушевлен, а мы живы, и мы не убегать и прятаться, мы даже и подбежать готовы, заголосить в восторге от собственного умиления тем, как здорово нас исчислили и прочитали, но это ничего не меняет. Душевную жизнь, будучи по всем показателям одушевленными, мы вроде бы и ведем, но исключительно внутреннюю, для собственного потребления, без поползновений на ее распределение по душам окружающих. Обитателям того мира, а к ним можно, как ты уже догадываешься, отнести и наших выточенных, признаки этой жизни видны, не ускользают, естественно, от их внимания, но они им представляются недостаточными и даже забавными, как, например, жизнь дикарей с их примитивными обычаями и смехотворными верованиями.
***
Я усмехался, хотя на самом деле мне было тошно.
– Ты-то сам веришь в этот небыткинский мир?
– сказал я.
– В снах главным действующим лицом ты видишь себя, но если сумеешь по-настоящему всмотреться, окажется, что это вовсе не ты. А между тем ты так полно понимаешь и чувствуешь этого невесть откуда закравшегося субъекта, что он обратно становится тобой.
– Я вот что думаю, - ответил я задумчиво.
– Закону противоречия, в котором складываются как бы в одно целое утверждение и отрицание, мы вправе противопоставить свое самоутверждение, перед лицом которого всякое отрицание утратит, может быть, свою силу.
– Согласен. Мы так и поступаем, так и делаем.
– А что делают эти дружные люди, Наташа и ее рыцари, ее паладины?
– Бог их разберет, чем они в действительности занимаются. Нет, они, само собой, как можно догадываться, и книжки разные пишут, и картины рисуют, и поэмы сочиняют, но все это как-то навалом, кучно, неразличимо и в едином порыве. И я бы хотел так жить, это моя мечта, и ты вправе назвать меня простодушным...
– А не воруют тишком?
– прервал я Петин бред.
– Не думаю, чтоб воровали. Было бы, согласись, низко, не к лицу. Ты не циник, а такое высказываешь...
– Они утверждают свою неразрывную связь с миром отсутствия логики и сознательного, чувствительного благоденствия. Это их утверждение. Они благополучно разделили его между собой, а поскольку мы крутимся у них под ногами со своими собственными мелкими утверждениями, они вогнали его у нас под носом на манер заграждения, а в идейном смысле так и в виде принципиального отрицания нашего существования. Но у нас не только мелкие утверждения, у нас самоутверждение, и с его высоты мы вполне можем отрицать все те нагловато-утвердительные формы, в которые они попытались облечь свою жизнь.