Исчезнут, как птицы
Шрифт:
Вдруг свернули и вылились на широкий проспект. Тюбик выжался до отказа. Уже видна площадь, трибуны. Кирюков, с праздничной лентой через плечо, придерживал рядом идущих, выравнивал фронт, – надо держать дистанцию с предыдущей колонной. Вперёд, в свободное пространство выехал ЗиЛ, за рулем которого очень ответственно сидел Витюшка, а за кабиной, на платформе на широко расставленных ногах стоял Яков Борисович Швеллер, старый токарь, склонившись над токарным же станком. Солнце поймало блеск его очков, водружённых на носу, скромную, по случаю, улыбку и взгляд поверх очков, – какой-то хитроватый, подумал удивлённый неожиданной картиной Гостев, знай, мол, наших! «Ого!» – так подпрыгнуло, застряв у него в горле. Поразился не только он. Это было полной неожиданностью для всех. Вращалась закреплённая в патроне деталь; Яков Борисович крутил маховичок, подгоняя резец. Началась обработка, и пошла завёртываться в кольца стружка. «Ура!» – рвануло возбуждённый майский воздух широким возгласом над головами демонстрантов, и люди повернули головы от выглядевшего сюрпризом станка («Вот оно, секретное оружие», – подумал Гостев) в сторону высокой трибуны из рифлёного железа, с которой наконец-то поравнялись, а там стояло руководство. По всей длине трибуны, украшенной цветами и какой-то зеленью, напоминающей траву, то тут, то
Наконец площадь осталась позади. Колонна вздохнула, расслабилась, и хотя продолжали идти все вместе по улице, начала рассыпаться на отдельные группы – по возрасту, по интересам, по необходимости совместно двигаться в одну и ту же сторону. У Гостева был прежний интерес, но напрасно он оглядывался, ища в смеющихся девушках, обгоняющих его, знакомое лицо. «Давайте с нами!» – кричали ему. – «Куда?» – спрашивал он. – «Туда», – говорили ему, кивая вперёд, а там где-то уже позванивала гитара, баян расстраивался не вполне трезвыми, раздольными аккордами, на позицию девушка провожала бойца, цвели сады, не подшиты, стареньки, о будущем загадывал, о свадьбе думал ты, и Гостева обдавало горячим дыханием их рвущегося наружу хорошего настроения. «Я своих ищу», – запоздало отвечал он, но каких «своих», не уточнил; то ли девушек, таких же, как эти, что они, наверное, и поняли, то ли других, более симпатичных, хотя и эти «ничего» были… А потом ему попросту предложили выпить. Рука незнакомого парня протянула ему бутылку. Он сказал, что не пьёт. Ему очень удивились. Спросили с ехидцей: а, может, и не куришь? Ну да, ответил он, не курю. А они ему тогда сказали… Но что они ему сказали, Гостев не расслышал, его оттеснила стайка новых симпатичных, новых «ничего», которая унесла вместе с собой предложенное и дальнейшие расспросы. Вот так: только что всё смеялось, махало руками, бухало приподнятыми нотами и вдруг размываться начало, расползаться по переулкам. Гостев стоял и вертел по сторонам головой, словно он ещё что-то нужное ему мог увидеть. Тяжёлая голова, лёгкие ноги. Легко было ими куда-то пойти и стать неожиданно беззаботным. Выйти на берег вместе с Катюшей или посидеть, поокать. А и хорошо! Но лучше пойти домой, туда, куда не долетит сегодня птица счастья завтрашнего дня. Она вылетела только что из динамиков, установленных в медленно проехавшем агитационном автобусе. Перегруженная, неправильная голова. Стеклянный взгляд. Он застыл. Словно что-то ему надо решить. Происходит смещение центра равновесия. В нём, в мире. Какая-то неправильная, ставшая шире обычного улица. Неуправляемая улица, но людской поток в одну сторону. Всё уже и уже становится его хвост. Нелепое желание ухватиться за него и вытянуть те принципы, по которым происходит и развивается движение, понять, что мешает влиться в него. Иной раз покажется, что уже ухватил, потянул на себя, но он выскальзывает из рук (как бутылка?) или выпускает его он, Гостев, растерявшись от неожиданности приобретения. Понятия, такие же сложные для понимания, как «коллективный разум». Вот почему такое смутное чувство опустошения. И вдруг неожиданное, лёгкое головокружение и нарастающее ощущение свободы. Откуда? Как – откуда? А куда бы он с ней пошёл, даже если бы они встретились? Он не знал. У него не было плана – в этом честно надо было себе признаться. Только намётки, которые сейчас превращались в вырванную страницу из неудавшегося черновика, и потому легко было ему, Гостеву, представить себя толстым и несколько неуклюжим, но всё же чинно вышагивающим с Ларисой под руку, вдыхающим воздух, наполненный чистотой их банального разговора, птичьим щебетанием, шелестом солнечного дня, под духовой оркестр, который в городском саду играет и нет свободных мест, так что вход им туда заказан, как и повсюду, куда не сунься, потому что есть ребята не толстые, сухие, поджарые, выносливые, быстрые, которые успели занять все места и сидят со своими девушками за столиками и уминают целые пирамиды мороженого, сложенные из белых шариков, политых тёмным сиропом. И тут, конечно, дирижёр опускает свою волшебную палочку, и в переставшей гудеть медной трубе отражается кривая усмешка Гостева. Виновен. У всех людей есть планы, пускай не на жизнь, на день. А у него и этого нет. Что у него есть? Транспарант в руке. Он продолжал сжимать его. Привык. Чтобы играть во что-то, надо знать правила игры. Она бы ушла домой. А там её мама. Как-то однажды в разговоре с Ларисой по какому-то пустячному поводу он сказал ей с улыбкой: «Да тебе мать твоя то же скажет!» На что она заметила строго: «Не мать, а мама», – сказала очень быстро, сразу поставив его слово в нехороший на слух, запрещённый ряд. Поправка к тому же резкая, словно тронул он что-то нежное, без перчаток. Несомненно, нежное и близкое для неё, но… Гостев растерялся. Неужели, когда он говорит,
Долго бы ещё он так стоял посередине улицы, подчиняясь праздной случайности, если бы не чья-то ладонь, слегка приобнявшая его сзади, и сказанное почти в самое ухо: «Привет!» Он успел подумать: «О господи, очередной знакомый!» Обернулся и увидел: холод-ное окно, обледенелая лестница, а по ней знакомая фигура, стряхивая снег, поднимается к двери. Сразу узнал, передёрнув плечами, в бородатом, длинном парне в черно-белом свитере, с подвижным, худым лицом своего зимнего «друга», бывшего собеседника в обеденный перерыв. Почему-то зуб заныл, слабо так, тонкой ниткой протягивая боль с левого верхнего ряда через всю щёку.
– Сторожишь? – поинтересовался неожиданно встреченный «друг».
– Кого? – удивился Гостев; он ещё не мог до конца сообразить эту встречу, ему мешал снег.
– Вот эту штуку.
– А… – понял Гостев, скосив глаза в сторону обмотанного красным полотнищем древка, и разжал пальцы; как это он про него забыл?
– Да вот надо сдать, – пояснил он.
– А я в гости спешу. Совсем сегодня замотался. Туда зовут, сюда… Такая вот жизнь…
«Жизнь», – зацепился Гостев и словно сбоку откуда-то выхватив, не своим голосом спросил:
– Ну как она?
– Да ничего, нормально, – ответил «друг». – А у тебя?
– Тоже, – сказал совершенно пустой Гостев, только сейчас он ощутил в себе неуютную пустоту, и ещё зубная боль тихонько сучила пряжу.
В глазах «друга» было веселье, хороший тонус. С такими глазами легко было задавать вопросы, слегка приобняв собеседника ладонью.
– Работаешь там же?
«Богатая мимика», – вспомнил Гостев.
– Куда деваться…
– Надо искать.
«Богатые возможности».
Гостев не спросил, что же он для себя нашёл.
– Я слышал, там, где-то рядом с тобой Лариса Медникова работает?
– Да… А откуда ты знаешь?
– Слышал.
Они помолчали.
«Зуб и ещё что-то».
– Ну ты вообще, как?
«Осторожно спросил, с надеждой, только вот на что?» Гостев вздохнул – тогда был снег, было холодно, были ожидаемые разговоры в привычном месте, что было, то было, а теперь, или вообще, или всё же сегодня только, в этот день им не о чем говорить, и это было странно для обоих. Хотя… Это всё же как снег на голову, без подготовки. А как же: «Ба! Сколько лет, сколько зим!» – и руки раскинуть навстречу радостной улыбке? Нет, не выходит. Не выйдет. И Гостев сказал:
– Да. Послушай, хотел тебя спросить: у тебя об Англии восемнадцатого века ничего нет почитать?
– Об Англии?
– Да.
– Восемнадцатого века?
– Ну да.
– Не знаю… Посмотреть надо. Кажется, об искусстве что-то…
– Вот-вот, мне это пригодится.
– Для чего?
– Для чего… – повторил Гостев. – Кабы я знал, для чего… Да нет, – спохватился он, – конечно же знаю для чего. Ты об Августине Гильермо Рохасе ничего не слышал?
– Нет, – признался удивлённый «друг». – А что?
– Писатель такой, южноамериканский. «Девонширская изменница». Роман.
– Ты читаешь книги с такими названиями?
– Читаю. Очень занимательная книга.
– Правда?
– Конечно, правда, – твердо сказал Гостев и сжал древко транспаранта. Весёлых глаз у «друга» не было. Были какие-то другие, но какие – Гостев не стал над этим думать, вспомнил, что ему нужно сдать эту… как её?.. символику, атрибутику.
– Ну ладно, мне пора.
– Уже идёшь? – обрадовался «друг».
– Ага, – сказал Гостев.
– Ты позвони как-нибудь. Встретимся. Поподробнее поговорим. «Конечно, – подумал Гостев и облизнул сухие губы. Почему-то одному ему было жарко, даже в рубашке. Вот свитер черно-белый, а те, на трибуне, дождя ждали в плащах и шляпах. Где же дождь? И ещё он подумал, что оказался не готов к весне, словно в берлоге какой-то лежит его душа, и никак не распрямится она, не сбросит старые покровы, чтобы стать им лицом к лицу и говорить, говорить, как прежде… Но они уже спиной друг к другу. А спины не разговаривают – спины расходятся в противоположные стороны. Снег растаял…
В соседнем переулке Гостев обнаружил ЗиЛ. Рядом со станком, покрытым брезентом, сидел Яков Борисович Швеллер и протирал тряпкой руки. Поглядывая из кабины на прохожих, курил Витюшка. Мелькнуло скорое, почему-то мелкое лицо Шкловского, и снова на нём отразилось внимание к Гостеву – глаза впились и моментально отпрыгнули куда-то в сторону. Только что был Шкловский у открытого борта машины – и уже его нет. Из магазина напротив вышел Шестигранник, за ним Иван Петрович с цветастой авоськой, весьма тяжёлой по виду. Витюшка швырнул окурок на асфальт и удивлённо присвистнул: «Неужели взяли?» – «А зачем же мы ходим, по-твоему?» – строго спросил его Шестигранник. – «Так воскресенье же, праздник!» – «Вот-вот… Праздник… А что ж ты болтал «девчата знакомые»?.. Эх, – вздохнул Шестигранник, – что бы вы без меня делали? – и потом обернулся к стоявшему сзади Гостеву, у которого сразу, как только в авоське Ивана Петровича стеклянно звякнуло (задел за дверцу), почему-то потемнело в глазах, и спросил: – Где тебя носит?» – «Я…» – начал было Гостев, но темнота наложила печать и на его язык, он оскудел; к тому же Шестигранник принялся складывать к ногам равнодушно сидящего Якова Борисовича (тряпка в его руках была как большая жевательная резинка) вырезанные из фанеры буквы, те самые, которые сотрудники пронесли по площади, прижав их к животам и обхватив руками. Гостев запомнил выражение лица Ивана Петровича, похожее на камень в каплях, просунувшего голову в букву «А», как в окошко, побелевшие костяшки пальцев по краям неудобной, огромной фанеры, – так, придерживая её на шее, легче было ему идти, учитывая его невысокий рост. Все буквы бы-ли почему-то синими, а не красными. Потом оказалось, как обычно, что спешка виновата. Кто-то проглядел. И то хорошо, что хоть что-то в руках несли. А сделал эти буквы невозмутимый Яков Борисович Швеллер, который оказался не только старым токарем, а ещё и неплохим столяром, к тому же надо добавить (вдруг пригодится) и вполне сносным слесарем, и кто знает, что ещё он смог бы выполнить в случае крайней надобности.