Исчезнут, как птицы
Шрифт:
Ствол развивался по другим законам. Себя Кирюков считал крепкой ветвью. С годами эта ветвь утолщалась, становилась тяжелее, она тянулась уже не вверх, а просто по инерции, в направлении скупой на достижения горизонтали, в силу соков, бегущих по стволу, – скоро прогибаться начнёт; вертикаль подставлялась для Кирюкова как-то боком, лестницей с шаткими перилами и перебитыми начальными ступеньками, прошу на скользкую вершину, заполненную отзвуками болезненных падений, которые ему приходилось наблюдать на протяжении своей карьеры. Нет, не то, не так надо, надо самому стволом становится, как-нибудь хитро так суметь отпочковаться. Но как? Как вырваться из тесных объятий треста?
Кирюков вздохнул. Из-за угла выехал экскаватор и остановился, распахнулась дверца кабины, и на щебень спрыгнула женщина в сером, запылённом комбинезоне, – толстая, весёлая и до потрясающей звонкости
Недавно ему приснился сон, о котором он старался не думать. Сон странный и неприятный. Якобы проснулся он от какой-то тяжести на шее. Он опустил голову, прижал подбородок, и увидел, что это цепочки. Но почему их так много? Была же одна? Он потрогал их рукой и вдруг увидел, что это – черви. Да, такие кольцеобразные, белые, в мелких складках через равные промежутки, какие-то ленивые. Он снимал их, растягивая руками, через голову и отбрасывал в сторону. С каждым разом это становилось всё сложнее делать, они оказались очень упругими и постепенно становились всё уже. Последние кольца он уже разрывал. Они валялись у кровати, похожие на обрывки резиновых шлангов, и иногда обессиленно шевелились.
А как-то зимой он проснулся от сильного сердцебиения, и спустя несколько секунд ошалевшего поиска себя во времени явилась, как продолжение какого-то тайного, неосознанного беспокойства, мысль: и это всё? Больше ничего не будет? Он встал и на ощупь, в темноте, выбрался на кухню. Взял папиросу дрожащими пальцами, открыл форточку и вдохнул морозного воздуха – как прикурил у ночи, но не успокоился, а, наоборот, испугался, словно заглянул в её бездонный колодец или внезапно, повинуясь какой-то зловредной воле, выпил из тёмного облака яду. Нет, правда, чего добился в эти тридцать восемь лет? Страшно даже подумать об этом и вдруг осознать, что тебе тридцать восемь. Именно тебе, а не кому-то другому, о ком можно сказать что угодно. Тебе, именно тебе поймать за скользкий, обжигающий хвост эту неожиданность – возраст. Подержать несколько секунд с забившимся сердцем. Достаточно, теперь это от тебя никуда не уйдёт, будешь помнить об этом всегда.
Он вспомнил, как в детстве, упрятанном теперь так глубоко и безнадёжно, что даже не верилось в его какое-либо к нему отношение, он хотел выучить английский язык, даже принялся за дело с некоторым рвением, и когда доходил до такого состояния, в котором обозначался порог разумного понимания, дающего надежду на перспективу, вдруг останавливался, с неожиданностью холодного откровения, непоправимо горько соображая: а зачем это нужно? где это меня спасёт? в чём пригодится? ну, конечно, если подумать, где я смогу применить свои знания, проверить их? Тогда же у него мелькнула дикая, противная его природе мысль: ВООБЩЕ НИЧЕГО НЕ НАДО. Он возмутился: как же так? почему? а как жить? что тогда делать? НИЧЕГО. Нет-нет, с этим он согласиться не мог. Трижды потом принимался он за английский, доходил до определенной вершины, разбивая на ней промежуточный лагерь знаний, всячески укреплял его, обустраивал, чтобы, передохнув, двинуться выше и – неожиданно останавливался, начинался постыдный спуск вниз. Повзрослев, он уже не искал этому сколько-нибудь подходящего объяснения, совершенно ясно стало, что по-английски ему говорить незачем, ему по-русски-то очень часто говорить не хочется. Не хочется говорить вообще. Бесследно. Необоримо. Молчать… В молчании хранить себя,
Значить, так, цель жизни – суметь хорошо от неё защититься. Работа в этом ему помогала.
Книги и музыку он не любил – сразу начинал чувствовать пустоту, которая обволакивала его, едва он соприкасался с ними. Музыка для него была звуками жалости и веселья, всё равно, в любом случае в них таились отголоски тяжёлой жизни, которую надо было подкармливать молитвами, чтобы она поменьше обращала на тебя внимание. История всей литературы, как и любого писателя, представлялась ему историей заблуждений. Люди, ко-торых он встречал на своём пути, были для него скорее уже не людьми, а его плохим о них представлением. У всех были безусловные минусы, просто у некоторых немногих этих минусов было меньше.
Кирюков – чёрный, Кирюков – едкий. Сухая ветка. Ветка без листьев. Выбоинка отстукивала внутри него язвительные комментарии. Он их плохо прочитывал, был раздражён. Так что же случилось? Черви. Шнур… Он дотронулся до шеи, провёл ладонью по горлу. Задрожало стекло от проходящего поезда и шепнуло: «Но это не тебе». – «Что?» – подумал он, не расслышав. Он попал в плохую историю. Он не сумел спрятаться. Есть такие люди, которые сумели это сделать. Ему – не повезло.
Он стоял у окна. Он смотрел в окно, а там, за гаражами, вытягивалось здание треста. Виден был торец его, украшенный между третьим и четвёртым этажами белыми по красному, транспарантными буквами: «Выше знамя интернационального социалистического соревнования!» Последний четвёртый этаж, окно угловое, зашторенное, сразу над «выше» – вот где были глаза Кирюкова. Лицо его – застывшая судорога распаханного поля, борозды вечной озабоченности и нервного срыва. Вороньё кругом. А самая главная птица там, за шторкой. Недавним звонком оттуда заставили его призадуматься – крепенько так, основательно, и теперь его нахмуренные брови очерчивали строгий горизонт его вынужденной мысли. Как же хотят ему насолить! Трест хочет. Трест хочет выставить его в неприглядном свете. Чуть ли не с благими, добросердечными пожеланиями, отмечая достигнутое, – ведь заслуги должны быть отмечены, – но холодно, через секретаршу, по распоряжению треста, по личному указанию самого (видел ли его хоть кто-нибудь, проклятого невидимку?), издеваясь в зарешеченной темноте трубки, там, за шторкой, наверняка трясясь от смеха, предоставляя право идти в первых рядах… да, вам… вашей… хм… организации… вам возглавить колонну… район…
Гады! Знают, когда Кирюкову подставить ножку! Значить, они там думают, что ему конец (всё же многие миллионы долга), что его дело швах, все чувства у него, значить, в оче-редной раз будут наружу… А вот такого, согнутого в локте, не видали?! Выкрутится Кирюков, сдюжит. Он и сам бы давно уже мог сидеть за той шторкой, в том же кабинете, а не в этом, самому быть стволом, срубив ненужные сучья, но разве тут…
Тут победное, входящее во вкус солнце беззаботно хлестнуло разволновавшегося Кирюкова по глазам, и он отступил в глубь кабинета. «Чёрт, – только и подумал он, – лето будет жаркое», но точно так же он поморщился, если бы был дождь.
Солнечные лучи пролезли в зашторенное окно, сверкнули по стеклянным дверцам шкафа. Пыльная дорожка пролегла по столу – указала Кирюкову вытянутый след длинной заботы, заботы сегодняшнего дня и всех последующих, до мая. Палка. Ствол. Его хотят высечь этой палкой, отбить у него всякую охоту к работе. Да нет, насмешка. Жёлтая единица лежала на столе со срезанной рулоном чертежей верхушкой – напоминала, никуда от неё не деться. А значить, всё верно, 1 Мая на носу. Вот же оно, валиком с календаря пропечатано на его столе: 1 Мая.
Демонстрация. Возглавлять колонну. Подавать пример. Но с кем идти? Кто его окружает? Остро ощущалось всеобщее скотство, как будто уже заранее, давным-давно, было договорено так – с насмешкой относиться буквально ко всему, даже с каким-то гибельным для самих же себя глумлением. Понабрали разного сброда да недоучек вроде сегодняшнего. Инженер. Слово одно. В чертежах – ни бельмеса. Толстый. Щурится. Спит на ходу. Лентяй, значить. Надо будет узнать, из какого отдела. И с чем идти? Цветы, флажки, улыбки – это всё у других. Никакой символики. Никакой атрибутики. Художника нет. Ведь знает трест, в каком мы положении. Что я могу один сделать? Идиотом меня считаешь? А сам-то? Только по телефону руководить?.. Проклятый невидимка. Прикидываешься добряком, радушным хозяином? Слизняк. Лицо нечаянного убийцы. Ай-ай-ай, как же это случилось? Словно задел человека полой пиджака, смахнул его со стола, как хрупкую фигурку. Не заметил, не обратил никакого внимания. Какая досадная случайность! Ах ты…