Исчезнут, как птицы
Шрифт:
– Так кто же всё-таки звонил? – спросил потяжелевший в лице Гостев.
– Ну хватит! – заявила она.
– Непонятно.
– Как малому ребёнку ему объясняешь!
– Я теперь весь вечер не успокоюсь.
– Одно и то же, одно и то же!
– Меня аж трясёт всего!
– Сидишь голый – вот тебя и трясёт! Оденься!
– Не зима ведь… Какого-то сына у нас ищут, повод придумывают… Зачем?
– Сам теперь снимай трубку! Жила без телефона всю жизнь и горя не знала!
– Что же они хотели? Кто дал им повод?
– Ты у меня спрашиваешь?! Щас как пякну!
– Не к лицу, не к лицу ветерану колхозного движения прикладывать руки не по назначению…
– Какого сына? Почём я знаю? Ничего я не знаю больше! И разговаривать с тобой не буду! – ворчала она уходя.
На том они и разошлись. Но что ей было так на него сердиться, Гостев никак не мог понять. Ему бы тут больше недоумевать и вопрошать. Что за таинственный
Гостев пребывал в некотором замешательстве, которое его самого очень удивило. Мелочь же, безделица, вроде резанувшего слух ругательства, ребром упавшего в толпу, лёгкого камешка, выскочившего из-под колёс проехавшей мимо машины и задевшего по ноге; не споткнулся, не упал, ухо не в крови, не больно, нет, но неожиданно, как звук резко хлопнувшей двери, а ты сидел рядом и был свидетелем скандала, ещё когда дверь была ра-спахнута и ты был, значит, скрыт за ней, но теперь разозлённый уходящий вбил её в стену, открыв тебя, и волна от его удара окрасила твоё лицо в красный цвет неловкой причастности, все присутствовавшие это так и поняли, они поняли правильно и в соответствии со своим правильным зрением и довершением общей картины скандала посмотрели вначале на дверь, потом на тебя, окрашенного не такой краской как они. Ты и безобразно громкая дверь – одно и то же. Вы с ней хорошо спелись, вы одного поля ягода, вас водой не разольёшь. Что ещё?
Гостев оглянулся и упёрся взглядом в стену, которая ничего собой не представляла, не было в ней ни осуждения, ни повода для… Вообще в его комнате не было ничего такого, что сразу готово было бы броситься в глаза и выцарапать их своей крикливой пестротой; ровно всё, вполне достойно для нормального человеческого существования, как он его себе мыслил, – тахта, стол, стул, книжные полки, покрытые пылью, хотя какая там пыль, так, словно однажды девочка Пылька взмахнула своими буйными юбками и оставила по себе лёгкий, блестящий след, и ещё неясный, требующий домысла пейзаж на стене висел: что-то тёмное, светлого немного, кажется, водоросли, якобы деревья, а в голове другие мысли, там каша, сваренная неизвестными руками, наверчивающими телефонный диск ради зловредного удовольствия, а в комнате разрастается тревога, приобретающая всё более чёткие очертания вроде бы по-пустому нагловатых лиц, но тем не менее интересующихся: «Ну каково тебе, Гостев, а?» Как же, оказывается, легко его смутить! Мнительность – самая слабая нитка для пошива и прочной одежды, и крепкого характера. Словно чужие намёки и собственные сомнения вслепую вышли поохотиться за ним. Сошлись и попали. Думай теперь, соображай, разгадывай кроссворд, заполняй пустые клеточки взятыми наугад словами, именами… Стоп.
Но кто и зачем?
Он подумал: они. Потом: их работа. И ещё точнее: его работа. Его место работы – длинная череда подборов и равнозначных тыканий. А вдруг? В самом деле, ведь было же непонятное что-то во взглядах Шкловского, а? Так, он?
Глупость. Он и… Да нет. Я же не идиот, подумал Гостев, и вздохнул… Выдох был озабоченный, он разваливал и без того шаткую конструкцию дня.
Ну кто, кто ещё знает о его существовании?
А может быть, он в чём-то замешан?
Гостева обнимало явно обознавшееся (конечно же!) чувство вины, на него пытались надеть одежду не по размеру, словно натворил он неблаговидных дел, – почти неприличный текст, набранный мелким шрифтом в сноске, каким-то образом миновавший цензуру, а в сноске-то этой, чёрт бы её побрал, всё и дело, в ней-то весь фокус, повод для осуждения, оттуда взгляды укоризненные и насмешливые на Гостева выставятся, оттуда вдруг взяло и прозвонило ему прошлое.
Он вспомнил утреннюю встречу, наведённую в чёрно-белых тонах: свитер, борода, лицо, улыбка, не совсем точно, упрощённо, но так вот отметилось ему небрежным, первомайским отзвуком, в котором таились способности вышутить и подначить.
Вот и подобрался он к тому, кто вполне мог бы часа через два после нечаянной встречи звякнуть не просто так, а с чрезвычайной заботой о негативном воздействии, – действительно, по поводу.
Закавыченного друга звали Лёшей, но никогда Гостев не называл его по имени, как и он Гостева Юрой. Стояла между ними какая-то грань, тонкая перегородочка, переступить которую означало бы выйти на совсем иную степень участия и настоящей доверительности, предполагавшую вовсе не усталую иронию и язвительный комментарий без повода и по поводу, ставивший их самих в положение каких-то безымянных фигур, так что лучшим обращением у них друг к другу было: «эй!» или «послушай!» Вот этим самым «эем» они, опуская имена и клички, довольствовались и держались на расстоянии, достаточном для обоюдных растяжек губ в виде посвящённых улыбок и ещё насмешливого шёпота.
Произнести вслух имя, положив на язык верный звук, вначале означает про себя его послушать, ведь это почти что сказать «папа» или «мама» с той нежностью, которая родителям принадлежит в домашних, без чужих глаз, отношениях, это ведь торт давно уже до тебя испечённый, часто приторный, много крема, готовое определение в почтительных свечах, которое надо понимать не умом, но сердцем; буквы в этих словах какие-то мягкие, хрупкие, почти что покаянные, будто признание в чём-то, а у Гостева мысли тяжёлые, и признаваться ему ни в чём не хочется, и вообще: думает он очень медленно, глаза почему-то виноватые, голос сразу чужой, когда вот так вдруг: «папа» или «мама». Нет-нет, тут сразу нота фальшивая выскочит, лучше как-нибудь там «па», «ма», сглотнув желанную для родительского уха и вполне законную половину, коротким ударом по семейным клавишам, словно вынырнув к ним на поверхность, показав на миг голову и снова уйдя на дно. И выходит, что если нет для Гостева никакой возможности самым близким в именах их признаться, то какой уж тут Лёша может быть или он сам, Юра. Да его бы и покоробило, если бы его, одного «эя» тот, другой «эй», назвал бы Юрой.
Он, он, он – простучали пальцы по отложенному (увы!) роману. Кто же ещё?
Гостев пересел за стол и уставился в магазинную карту.
Оч-чень большая степень вероятности. Он передёрнул плечами. «Холодно, вот и трясёт тебя». Нет-нет, тут другое. Тут женская тема сквозила, вызванивая. Вот с этим-то закавыченном «эем» (и всё же Лёшей) был как-то у Гостева случай, а значит и повод.
Собирались познакомиться. Встреча с одинокими женщинами. Первый опыт Гостева. Когда же это было, а?..
Его привели. У них там всё было договорено. Его чуть ли не впихнули в квартиру. «Здрасте», – процедил он сквозь зубы, словно желая их выплюнуть, или сигарету выплюнуть под ноги, если бы он курил, если бы стоял он, просоленный ветрами житейских морей, широко расставив ноги, демонстрируя безоглядную отвагу и ухарство, пока ему не крикнул бы тот, другой «эй»: «Эй, ты что делаешь?» Но нет, не стал он этак матросничать, безобразно тельняшничать. «Здрасте», – сказал двум принаряженным, ожидающим прихода гостей. «Добрый вечер, пожалуйста, раздевайтесь, проходите». А там, в другой комнате, край стола был виден накрытого, там горлышки уже поблёскивали. Музыка хохотала весёлая, быстрая, чтобы сразу поймать ритм, с правильной ноги ступить в комнату и не быть робким ягнёнком. «Ну что же вы стоите, проходите! Познакомимся…» – «Да-да, конечно». (Всё вниз, в лица не глядя, всё в пол.) Как от них духами несло! Перебор дозировки, возведение желания в исключительный квадрат нетерпения. Разная масть пошла фокусничать перед глазами, щипать за носы и хватать за горло. Перспективные названия флаконов: «Я жду тебя, милый», «Сюда, сюда посмотрите!» и «Мы – женщины!!» И ещё: бусы переливались на шее, на груди. Или это зубы там перекатывались, а бусы блестели в улыбающемся рту? Он (снова): конечно. Ему: имена – Первая, Вторая… А в спину его закавыченный друг подталкивал, говорил: «Эй! Ты что, заснул?» Гостев же, такой смущённый, тихий «эй», перед тем как пройти дальше… успел прошептать другому «эю» яростно и удивленно: «Куда ты меня привел? Это же настоящие женщины!» Так и сказал. Словно они могли быть какими-нибудь другими. Игрушечными что ли? Или не вполне настоящими, а как-нибудь полу… Тогда бы они были в самый раз для Гостева, точно бы ему подошли. Легче бы ему было и не возникло бы повода. Он самому себе представлялся не вполне настоящим, они были более настоящими и к тому же женщинами. К полуночи ему пришло понимание того, что прежним ему отсюда не уйти. Настоящие женщины приняли их как надо. По-настоящему. Гостев стал настоящим мужчиной. И вот главное… если… вдруг… предположить… что… у настоящих женщин… могут быть… настоящие дети.
Ай да сноска к основному тексту! Ведь жизнь Гостева для него же – как книга, основной текст которой читаешь каждый день. Всё остальное – сноски. И вдруг Гостев стал сноской к тексту женщин по поводу его сына.
Значит, сын. Настоящий. Его сын. Гостев-младший – сын Гостева-старшего, внук Гостева ст. ст. (совсем старшего).
Где ты, отец?
Он (нет, не отец, – Гостев) заходил по комнате. Три шага до двери и обратно, на четвёртом шаге натыкаясь на кресло, стоящее у окна.
Ну? Может быть такое?