Исколотое тело
Шрифт:
Он был тихим человеком с приятным голосом, примерно пятидесяти пяти лет от роду, среднего роста, не слишком плотный, с опрятными седыми усами и военной выправкой. Его можно было принять за отставного майора Колдстримского гвардейского полка, хотя он был настолько далек от присвоенного звания в этом полке, как, впрочем, и в любых других, насколько только можно представить. Ведь Людовик Маколей был поэтом – не рифмоплетом, а именно поэтом. Его стихи были также спокойны, как он сам; он был поэтом деревьев и ветров, лучей весеннего солнца и полевых цветов, английских троп, живых изгородей и ручьев. На деле Людовик Маколей целиком и полностью был англичанином, хоть и носил шотландскую фамилию. Он ненавидел города, потому что там люди постоянно куда-то спешили, и можно было в любой момент встретить каких угодно иностранцев. Он любил сельскую местность, потому что когда
Отношения между двумя главными представителями знати в Килби-Сент-Бенедикт были достаточно сердечными, и если бы та же сердечность была присуща отношениям и остальных жителей, то, без сомнения, эта история никогда бы не была написана.
Глава II. Фавн и фанатики
В один прекрасный воскресный день, около половины четвертого, Людовик Маколей совершал свою мирную прогулку по вересковому полю, пролегавшему за Садком. Он курил любимую трубку и, как порой случается и у поэтов, размышлял ни о чем. Был прекрасный теплый день: над ним раскинулось синее небо, с которого доносились песни почти невидимых жаворонков, нерадивая пчела, демонстрируя бледное подобие обычной деловитости, медленно перелетала с одного цветка вереска на другой, а в воздухе беспрестанно порхали белые и бледно-желтые бабочки. Мистер Маколей очень хорошо отобедал, как это порой удается даже поэтам. Но внезапно из рощицы с березами и молодыми елями, располагавшейся метрах в ста впереди от Маколея, донесся громкий взрыв смеха, а в следующую минуту из-за дерева вышла высокая темная фигура. Человек быстрым шагом шел по тропинке навстречу поэту. Он был одет во все черное, стремительно приближался и был так занят собственными мыслями, что не замечал Маколея, пока не подошел к нему почти вплотную. Подняв глаза, он увидел тихого, спокойного поэта посреди дорожки.
– Холливелл, отчего вы так торопитесь в такой прекрасный воскресный день? – с легким удивлением спросил Маколей.
Священник резко остановился и покраснел, как школьник, пойманный в чужом саду. Недолгое время он стоял и слегка шевелил губами, не издавая ни звука, а потом пробормотал:
– Здравствуйте, Маколей, как вы? Я… немного… слегка не в себе по некоторой причине.
Поэт подумал, что эта информация несколько излишней – он редко видел, чтобы кто-нибудь был настолько не в себе. Также он знал, что ситуация станет немного проще, если он не будет притворяться, что не понимает причины возмущения и неловкости священника.
– Думаю, я слышал смех Перитона, не так ли? – небрежно заметил поэт. Его собеседник сделал шаг вперед и сказал с крайним раздражением и нервной злобой:
– Да, Маколей, вы слышали смех Перитона, – остановившись, он попытался взять себя в руки и смог продолжить уже более сдержанным тоном: – Проблема не в том, Маколей, что, будь вы священником, то не всегда могли бы сказать, что думаете, а скорее проблема в том, что вы очень часто думали бы о том, что сказать. Сейчас я думаю, что будь у меня возможность спасти Перитона от вечных адских мучений, я не воспользовался бы ею. Я бы оставил его страдать. Но это не такая вещь, о которой следует думать священнику. Бог мой, у священника не должно даже возникать подобных мыслей. Это не должно присутствовать в его складе ума и моральном облике.
Маколей ничего не ответил, просто не найдя, что сказать. Священник продолжил, почти доверительно, и стал еще больше напоминать школьника.
– Послушайте, Маколей, вы старше меня да к тому же поэт, так что можете понять. Могу ли я оставаться священником, думая так о Перитоне? Имею ли я право оставаться священником, имея подобные мысли насчет Перитона? Могу ли я всходить на свою кафедру и говорить им, что «любовь превыше всего»? – священник указал длинной рукой в черном одеянии на деревню, в сторону маленьких коттеджей, от труб которых в безветренный воздух медленно поднимался голубоватый дымок. – Ведь сам я желаю поставить Перитона на место! Что вы мне на это скажете, поэт?
– Что он натворил на этот раз? – спросил Маколей, пристально вглядываясь в лицо молодого священника: худощавое лицо с властным, ястребиным профилем, как у римских императоров. Поэт подумал, что лица такого типа встречаются у фанатиков вроде Лютера, Торквемады или Якова Второго.1
– Не уклоняйтесь от моего вопроса, – нетерпеливо ответил священник. – Вопрос не в том, что сделал или не сделал он, а в том, что делать мне.
– Так ведь очень сложно сказать наверняка... – осторожно начал Маколей, но его слова – и едва ли не он сам – были сметены взмахом длинной руки в черной рясе.
– Эх вы, поэты! – презрительно выкрикнул священник, проходя мимо быстрым шагом, оглянулся через плечо и добавил с тем же горьким презрением в голосе: – Оставайтесь со своими жаворонками да соловьями! Мне предстоит иметь дело с душами. Человеческими душами!
Людовик Маколей задумчиво проследил за тем, как высокая фигура с размашистыми движениями исчезла за опушкой Садка, а затем медленно продолжил свой путь к березовой роще. Там на земле, прислонившись спиной к дереву и вытянув перед собой длинные ноги, сидел смеющийся про себя человек лет сорока. У него было плотное телосложение, хотя и не похожее на сложение боксера-тяжеловеса, огромные сильные руки и запястья и копна каштановых волос с аккуратным пробором и начесом. Также у него были небольшие темно–русые усы и козлиная бородка, делавшая его похожим на фавна в его традиционном представлении. Пара светлых глаз цвета орешника смотрели на поэта из-под густых коричневых бровей, а тонкие, изящные губы не переставали бесшумно смеяться. Этот колоритный человек был одет в светло-серый фланелевый костюм, у него были темно-синие воротничок и рубашка, оранжевый галстук и оранжевые носки. Маколей задумчиво посмотрел на него сверху вниз, фавн ответил ему лукавым взглядом.
– Что с вами такое, Перитон? – спросил Маколей. – Холливелл очень достойный молодой человек. Я действительно не думаю, что вам стоит над ним смеяться.
Сидевший на земле человек прекратил смеяться и подмигнул поэту:
– Я не смеялся над ним. Я смеялся над его божеством.
– Но это еще хуже!
– Конечно. Потому-то я и сделал это.
– Вы думаете, это честно по отношению к нему? Ведь он так молод.
– А вы думаете, это честно с его стороны? – живо парировал фавноподобный джентльмен. – То, что он приехал сюда и начал забивать селянам головы своими глупостями?
– Чем вы досадили ему на этот раз? – спросил Маколей.
– О, всего лишь поговорил с ним о молодом Фиппсе – вы помните его, тенор из хора, поет соло в церковных гимнах. Я нашел для него работу. Думал, что Холливелл обрадуется, но нет.
– Почему нет?
– Ах! То-то и оно – этого я понять не могу. Я ведь хочу как лучше. Он хороший паренек, семнадцать лет – самое время выйти в мир. Так что я нашел для него работу.
– И что из себя представляет эта работа?
– С этой работы можно выйти в люди, если паренек имеет амбиции. Он должен мыть стаканы в коктейль-баре «Блеск востока» на Джермин-стрит. Когда он там освоится, то станет барменом. Если он прилежен, то через десять лет легко сможет стать крупье.
Маколей ничего не сказал, но продолжил смотреть вниз, на лежащего человека.
– Ну? – спросил Перитон, прищурив глаз, что придало ему действительно злодейский, но вместе с тем довольно забавный вид. – А как поживает хорошенькая вдовушка? Писали ли вы в последнее время сонеты о ее подвязках?
– Полагаю, вы говорите о миссис Коллис? – тихо и ровно спросил Маколей.
– Верно полагаете, поэт. Я имею в виду прекрасную Ирен.
– Миссис Коллис – мой друг. И я не люблю, когда о моих друзьях говорят подобным образом.