Искупление
Шрифт:
Дмитрий выслал сторожевые полки, но на покров уже остались лишь следы от нашествия Арапши.
Русь еще не оплакала мертвых, а уже новое известие: решили мордовские князья, что повержен Нижний Новгород, напали на город, дограбить остатки. Однако второй сын князя, Борис Дмитриевич, собрал воинство и настиг полки и обозы мордовские у той же реки у Пьяны. Теперь побиты были мордовские полки и тонули в той же реке, где в конце лета тонули русичи.
В день ангела любимого сына Василия - в самом начале января - Дмитрий собрал в стольной палате бояр, воевод, ближних людей своих. Только веселья
Митрополит Алексей прислал через служку благословение князю Василию и всему дому Князеву и всем гостям, но сам быть не мог: с полгода уже не отпускала его болезнь.
– А Киприян-от сидит во Киеве!
– напомнил Оле-шинский.
– Этакого не бывало: прислать нового митрополита на Русь, когда старый жив!
– поддержал разговор Акинф Шуба,
– Справно ему отповедал наш великой князь: есть у нас митрополит, а иного не надобе!
– громко, чтобы слышал вошедший в палату Дмитрий, сказал Олешинский и пошел цапать одной рукой бороду, другой - волосы.
Монастырей с Кусаковым и Кошкой пытались поддеть кого-то шуткой, хотели веселья, коли день веселый, но не выходило пока. Чуть припоздав, явился Федор Свиблов. Не все еще видали его после возвращения из нового похода в мордовскую землю. Он водил туда московский полк и вместе с полком Бориса Нижегородского наказал союзников Мамая.
– Как воевалося, Федор?
– спросил Монастырей.
– Всю землю пусту створили!
– дернул шеей Федор Свиблов.
Тут бы и разгореться, мнилось, веселью. Великий князь посадил на колени шестилетнего Василия, поцеловал его, одарил прилюдно новой шапкой собольей и крохотными латами, изделием Лагуты. Громко все восхищались подарком, хвалили Василия, желали ему здоровья и отцова ума.
По первой же чаше стало видно, что меды на столе слабые, а пиво густо намешано с медом и только гнало пот, а в голове оставалось трезво. Первым крикнул Дмитрий Монастырев:
– Княже! Почто меды слабы?
На удивление, князь не осерчал, а будто бы даже обрадовался. Со своего высокого стольца-приступа он громко сказал:
– Бражны меды на Пьяне-реке остались!
Вот оно! Вот куда метил Дмитрий, и спроси Монастырев, не спроси, а великий князь нашел бы место слову этому. Нет, недаром поставлены были слабые меды!
– Там все выпито!
– снова крикнул Монастырев, видимо дома жахнул яндову своего меду.
– Эко, возглаголал!
– нахмурился Дмитрий и ссадил сына на пол, подтолкнул слегка - иди к матери!
Молча пили слабый мед. Кошка причмокивал. Оле-шинский лукаво хвалил.
– Чего в Орде, Дмитрей свет Иванович?
– спросил тиун.
Это было интересней медов, и затихли снова столы.
– Дело спросил, Микита Свиблов...
Дмитрий собрался с мыслями, обвел столы взором строгим - все свои заговорил:
– Мамай готовит великий набег на Русь. Несговорчивых эмиров
– Отстоим!
– раздался голос Монастырева...
Разъезжались непоздно. Тихо и светло было у каждого на душе: что ни говори, а посидели, послушали великого князя - будто сторожевые полки расставили: спокойно стало на душе.
Затихли ступени на рундуке. Лошади проржали уже на церковной площади. Далеко-далеко, у Фроловских ворот, что у церкви Спаса, прокричал страж, затворяя за последним. Дмитрий стоял один в собольей шубе внакидку, без шапки и смотрел на ночную зимнюю Москву. Было тихо и морозно. Город казался не таким большим, как летом, он исчезал из виду совсем близко: снегом сровняло крыши и пустыри, сады и реки, только изредка мелькнет в непостижимой земной дали редкий ночной огонек - баба вышла к стельной корове, скороспешно побежали за знахарем к умирающему или к повитухе для роженицы... Город лишь угадывался от этих огней, напоминал князю, что он живет, затаясь под щедрым русским снегом.
"Русь, да приидет ли покой твой..." - прошептал Дмитрий и с надеждой, что будет услышан его голос, посмотрел на темно-багровое, как его княжеское знамя, небо, осыпанное звездами. И вспомнилась материнская примета: белые звезды в рождество народят белых ярок...
12
И снова было лето. Вторая половина. Мирно пел жаворонок, презирая границы княжеств и уделов. Елизар Серебряник слушал его и слушал, что пела по-татарски Халима.
Скуп и жесток ты, отец мой, Ты на скот меня променял. Превратятся скорей пусть в песок Деньги, что на шее звенят. Все ягнята, что взял за меня, Пусть попадут в волчьи зубы. Жеребята, что взял за меня, Пусть падут, не став скакунами.
Она ехала далеко впереди. Давно, вот уже несколько лет, мечтала она увидать милую глазам и сердцу степь. Только увидать, хлебнуть шального степного ветра - и снова в Москву, к дочери, к любимому, ладному, рыжеволосому Елизару... Перед жатвой не думал Елизар, что урвет время, но прискакал от великого князя гонец и приказал выехать в степь, где надо увидеть хотя бы один аил кочевников. Елизар понимал, зачем надо: по одному аилу можно судить без ошибки, будет скоро поход или не будет. Как это вызнать, лучше Елизара никто не разглядит, а если еще и Халима...
С весны было слышно, что Орда снова сделала набег на Нижний, но набег небольшой, и это особенно насторожило великого князя. Наступил август удобнейшая пора для набегов. И вот Елизар в степи. Вечер. Он готовил ночлег, с улыбкой вспоминая последнюю ночь на чужбине, в шатре Халимы. Тоже был берег реки, высокий, крутой, а там, на другом берегу, от воды, что плескала на повороте у низкого берега, начиналась равнина. Уже не степь, но еще видны были меж перелесков большие разводья степных трав.