Искупление
Шрифт:
– Надо, так приведу!
– Митька!
– воскликнул Акинф Шуба.
– Берегись: похвально слово - гнило есть!
Дмитрий отставил чашу серебряную в сторону:
– Нескладно живем, бояре... Коли Тверь не желает под руку Москвы становиться - Москва пусть станет под руку Твери.
Дивно было слышать боярам такое, но еще предив-ней видеть, что он не смеется.
– Не гневайся, великий князь, токмо я не уразумел слов твоих, - сказал Кочевин-Олешинский, набычась.
– Почто тада Мономах утвердил: каждый да держит вотчину свою!
А вот тут стало тихо. Дмитрий понимал, что словом своим Олешинский шевельнул самый нижний, самый тяжелый пласт жизни,
– Боярин Юрья!
– сказал Дмитрий в той тишине.
– Поведай нам, малоумным, с чего это ты по рождению молоко материно сосал, а ныне меды бражны пьешь?
– Вестимо с чего: время пришло - вот и пью!
– А как ты рассудишь, ныне время то же или не то?
– То и младенцу сушу вестимо...
– проворчал Оле-шинский.
– Вот - то-то! Младенцу сущу! Мономах не ведал Орды над собою.
– Истинно, Дямитрей свет Иванович!
– встрял тиун Свиблов.
– Мономаху ли было не жить? В свое веселие живал: рыбку половит, половца постреляет скуки ради - и за стол, пир править!
– Время такое настало: у кого память мала, у того жизнь коротка станет, - сказал Дмитрий, продолжая свое.
– Нам, слава богу, памятно еще, как русские князья гибли в Орде с ярмом на шее изо двух бревен тяжких.
– То минуло.
– Нет, боярин Юрья! То минуло, да не прошло! По всему видать, по всем приметам черным: грядет внове хлад могильной. Не отведем его - омертвеет земля наша пуще прежнего.
Тишину нарушил голос Тютчева:
– Мутноумен ты, Юрья Васильевич!
– Цыц! Молокосос! Затвори рот и уши, зане мал ишшо!
– И сделаю, Юрья Васильевич, затворю, а ты, великой ростом, за двоих внимай, положа уши на плечи!
– Да уймите вы язык шершавой!
– взмолился Оле-шинский. Но где там! Тютчева подхваливает Монасты-рев, Кусаков, Минин... Силу берут, дьяволята, а князь молчит, любя их.
Давно уж солнышко закатилось, девки теремные "вечи поставили на столы и на малые полицы по стенам, выблеснули те свечи огнями на мокром от пива и меду дубовом столе, на широких, тоже мокрых половицах, как в столовую палату вошел большой тиун Серпуховского и остановился на пороге, не смея подойти. На дворе Серпуховских тиун Вербов был в большой силе, за столы же его никогда не сажали и в гости не брали, не то что тиун Свиблов у великого князя - тот всегда за столом.
Серпуховской учуял что-то неладное по лицу тиуна, поднял руку над головами гостей, решительно позвал Вербова к себе:
– Что выставился? Раствори уста!
– Володимер Ондреич... Княже!.. Гонец из Кремля к великому князю! Вербов опасался Дмитрия после того неправедного суда над Елизаром Серебряником и потому низко поклонился сейчас обоим державным братьям, каждому особо.
– Впусти!
– приказал Серпуховской, а Дмитрий кивнул.
Мало кто слышал разговор, но почти все почувствовали недоброе. Одергивали друг друга. Затихали.
Вошел гонец. Он был не из кремлевских. Дмитрий напряг память и вспомнил, что это сотник Туманов (звать - не помнил) с петровской сторожевой заставы на тверской дороге. Туманов приблизился к красному углу просто и смело. Молча протянул великому князю помятый, запыленный свиток. Дмитрий стал читать - с пяти лет учился грамоте, а Серпуховской жестом приказал подать гонцу пива. Туманов выпил на виду у всех, покосился
– Братья! Дружина! Михайло Тверской вновь захотел судьбу пытать: войною идет на нас! Тихо! Всем сидеть велю... Петрова дня ради.
Дмитрий стоя налил себе пива, сдобрил его двумя ложками пресного меда и стал пить, все так же, стоя. Вот он оторвался от чаши и, как бы между делом, обронил Серпуховскому:
– Сей же час разошлем гонцов по всем городам нашим, дабы собрать лицом всех князей подколенных. Конные и оружные!
8
Над лесным озером допоздна кричал одинокий лебедь. Люди из примещерских сел и раньше замечали, что в иные годы лебеди не летели далеко на север, а опускались на лесные озера, сокрытые от больших дорог и глаза людского непроходимыми чащами Мещеры.
Олег, великий князь Рязанский, створил короткую молитву перед ужином и ходил по медвежьей шкуре, брошенной поверх толстого войлока на землю, по-татарски. Шатер был просторен, но князь Олег не любил лишних людей около себя. Все ближние люди - мечник Егорий, подуздный Иван, походный покладник Юрий, дети боярские, - все они спят в телегах и под телегами вокруг шатра, ужинают тоже там. Один лишь Епифан Киреев во всяк час вхож в шатер и спит на медвежьей шкуре у самого входа: если вёдро - на воле, если дождь - Олег пускает его внутрь.., Всполохи огня от высокого костра бесстрашно взметнулись в июльское небо, дрожали на желтом шелке шатра.
– К чему это он раскричался?
– спросил Олег.
– А та-ак, женушку свою жалеет! Ежели бы я стрелу успел заговорить не плакал бы сейчас.
Епифан Киреев говорил это князю Олегу, а сам вынимал медное блюдо из походной поклажи, что была в ближней телеге, поставленной у самого входа. Он оглянулся на князя - стоит в роздерге шатрового полога, освещен пламенем костра. Высокий, Олег мог бы казаться и вовсе статным, не будь в теле его преждевременной тяжести, от которой все движения казались плавными, округлыми, что ли. Но, может, он утвердил в себе эти неторопливые жесты, чтоб казаться в свои тридцать лет степенней и мудрей. А перед кем казаться, если он сам себе голова и всему княжеству? "Не-ет, это уж от природы", думал между делом Епифан, но старался не смотреть на князя: он недолюбливал взгляд его бесцветных глаз. Этот постоянно напряженный взгляд, глядевший на боярина обидно, недоверчиво, пе-ретакивался в лице князя с тонкими, всегда поджатыми губами, готовыми покривиться в сомнении, выпустить острое жало хорошо продуманных слов или пуститься в крик, не к тому, чтоб облегчить душу, - нет, крик всегда был тоже рассчитан, чтобы сбить с мысли своего боярина, соседнего князя, посла или несговорчивого епископа.
Епифан достал блюдо, обдул его и засеменил к костру. Там загалдели, выкатывая из жара глиняный неровный ком.
– Неси сюда, я сам!
– крикнул князь.
Епифан поддел ком глины двумя палками и, держа блюдо под мышкой, понес к шатру. Там он положил пышущий жаром ком на траву и хотел ударить по нему палкой, но князь снова остановил его;
– Подай меч!
Епифан отстранил набежавшего было мечника и сам вынес меч. Князь обхватил рукоять меча узкой, без ми-зинного пальца ладонью и ловко ударил концом меча по глине. Ком развалился, и обнажилась бело-желтая туша лебедя, заляпанного глиной прямо с перьями. Перо обгорело, но почти не дало запаха, зато на диво сильный и пряный дух истомленного в глиняном панцире лебедя растекся по лесной поляне и, казалось, достиг озера, поблескивавшего за деревьями.