Испанцы трех миров
Шрифт:
РУКОПИСНОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Я начал писать «Платеро» в 1906 году по возвращении в Могер. Воспоминания о прежнем Могере и встреча с новым определили книгу. Я часто сопровождал врача Луиса Лопеса Руэду и видел много горестного.
Меня нередко спрашивали, существовал ли Платеро в действительности. Конечно, существовал. В Андалузии каждый, у кого есть земля, помимо лошадей и мулов, держит осла. У него другие обязанности, и он не требует ухода. Он таскает небольшие грузы, подвозит усталую детвору, прогуливает больных. Платеро — обычная кличка ослов серебристой масти (мулы у нас бурые, а собаки белые). На самом деле мой Платеро — не конкретный осел, а самые разные, обобщенный образ серых ослов. С детства у меня перебывал не один
Подростком я предпочитал моего коня Адмирала, который подарил мне столько восторгов и радостей, с которым пережил я столько рассветов и закатов, ливней и гроз, столько перевидал окрестных долин и дальних нагорий. Но позже, когда домашние перебрались в усадьбу у Соснового ручья, я завел осла, чтобы бродить по округе. Он не возил меня, а сопровождал. Осел — лучший спутник, чем конь, хоть и более загадочный и скрытный. Зато терпеливый и кроткий.
По моем возврате в Мадрид, в 1912 году, Франсиско Асебаль, директор издательства, прочтя некоторые фрагменты моего «Платеро», попросил меня сделать избранное для «Детской библиотеки». Чего я не сделал. Я (как великий Сервантес в отношении взрослых) считал и считаю, что детей надо не пичкать чушью (рыцарскими романами), чтобы растормошить и заинтриговать, а правдиво рассказывать о подлинной жизни, высвеченной глубоко, просто и понятно. И как можно лучше.
ИЗ РУКОПИСНОГО ПРЕДИСЛОВИЯ К ФРАНЦУЗСКОМУ ИЗДАНИЮ 1953 ГОДА
С особой радостью сейчас пишу (поскольку устно говорил об этом неоднократно), что успехом «Платеро» обязан дону Франсиско Хинеру, его авторитету и усилиям после первого издания книжки.
Два года спустя, в 1915-м, дон Франсиско слег, чтобы уже больше не встать. Ледяным утром Мануэль Бартоломе Коссио, исследователь Эль Греко, питавший к дону Франсиско сыновьи чувства, позвал меня для последнего прощания. Я прощался с лучшим и благороднейшим другом — моим другом несмотря на то, что он был на сорок пять лет старше меня. Я вошел в его беленую комнатку, обставленную просто, даже простонародно: студенческая кровать, стул с высокой спинкой из сосновых досок, перешедший к нему от матери. На комоде я увидел стопку экземпляров «Платеро». Он грустно улыбнулся той знакомой тонкой улыбкой во всю ширину лица, уже голубого от цианоза, поднял на меня свои большие глаза, прищуренные от внутреннего света и, покосившись на стопку розовых книжек, сказал: «Да, я уже много раздарил к Рождеству. В этом году я всем дарю „Платеро“». Наше прощание длилось лишь несколько минут, он был слишком слаб, и другие дожидались своей очереди в библиотеке рядом со спальней. Никогда не забуду, как дон Франсиско, когда мы, держась за руки, расставались навсегда, мягко высвободил правую руку, чтобы не затягивать неизбежное, а левую еще немного придержал в моих ладонях. Потом взял книжку, лежавшую на одеяле, бережно раскрыл ее на странице, где Платеро умирает, — так же бережно, как всегда обращался с книгами и вообще с чем и кем угодно, — и медленно произнес: «Всегда пишите так же просто». И протянув мне руку, такую же синюшную, как лицо, снова с трудом улыбнулся и добавил: «Только не задавайтесь».
Вскоре после похорон дона Франсиско — Франсиско Хинера де лос Риос, как обозначено на могильной плите, — я напечатал элегию его памяти в журнале Хосе Ортеги-и-Гассета «Испания».
Странно, что все написанное мной на смерть близких и дорогих людей и зверей, всегда как-то соотносилось, словно восходя к истокам, со смертью Платеро. Похоже, эта страничка, чью простоту отметил умирающий Франсиско Хинер, таила в себе все смерти, пережитые мной, как невысказанное предвестие собственной.
СМЕРТЬ ПЛАТЕРО
Дон Франсиско одним из первых подружился с моим серебряным осликом. И если книжка так быстро разбрелась по свету, то потому, что это он под уздцы вывел Платеро в люди.
Последний раз, когда я видел дона Франсиско живым, уже в безвыходной постели, безнадежно слабого, на комоде у него лежала стопка экземпляров «Платеро», которые он рассылал и в январе еще продолжал рассылать далеким друзьям как подарок к Рождеству и Новому году.
В тот день он шутливо признался, что под первым впечатлением написал мне длинное и чересчур пылкое письмо, но потом порвал его.
Он немного поговорил (неотлучный Коссио бдительно заботился, чтобы он не устал) о языке, стиле, моих пейзажах, о возможностях, которые таит тема нового Дон Кихота. И вдруг замолчал. Дотянулся до одной из книжек, раскрыл и медленно прочел ту страничку, где Платеро умирает. И тихо повторил последний абзац: «По затихшей конюшне, раз за разом загораясь в оконном луче, кружилась чудесная трехцветная бабочка». «Хорошо», — вздохнул он с глубокой, сдержанной грустью. И вдруг в его глазах, где внутренний свет сливался с вечерним освещением, вспыхнул огонек: «Вечно у вас вид как у русского скрипача без работы. На ваши изысканные пустоши никого не заманишь, надо писать политические стихи. Вы должны стать политическим поэтом, как того требует Ортега». И затем, без перехода: «Вы явно возмужали, а я…»
Коссио подал знак. Мы вышли. И я понял, что долгий взгляд, который провожал меня под натужный смех Коссио до двери, этот безнадежный взгляд из темной глубины глазниц был прощальным.
ИЗ «ДНЕВНИКА МОЛОДОЖЕНА»
ВОДА
Морская даль размыта, и линия горизонта становится выше и ближе, смыкается, словно кромка воды, сначала робкой, потом неудержимой волной закрывая небо. Воздух съеживается, и мир становится тесным, как апельсин, растущий кожурой внутрь. Море кажется каплей — меньше зрачка, в котором отражается. Небо уже не подобие свода, а чей-то выпуклый взгляд. Льет все сильней. Вода вверху, вода внизу, словом, повсюду. Вода, одна вода цвета, нет, бесцветная до белизны… или обесцвеченная до черноты… Все смыто. Новый потоп. В ковчеге наша семья и по паре каждой твари.
ЛУНА
Бродвей. Вечер. Небо штормит от разноцветных реклам. Новые созвездия: пляшет зеленый Боров, салютуя налево и направо соломенной шляпой; Бутылка беззвучным хлопком расстается с пробкой на фоне глазастого и губастого солнца; электрическая Нога в конвульсиях танца, как оторванный хвост ящерицы. Шотландец вынимает и прячет бутылку виски в белых блестках. Апельсиновая вода Фонтана змеится, загораясь и погасая, по световым горам и долам. Загорается и гаснет бессмысленная Книга. Ежеминутно вспыхивает Корабль и, кивая на ходу, уплывает во тьму… И…
Луна! — Где? — Вон там, между небоскребами, над рекой, низкая, красная. Луна? Или реклама луны?
Какая тоска! Вечно внизу. Кажется, что я в огромном испорченном лифте, который не может — и не сможет! — подняться в небо.
ГОРОДСКИЕ ТУННЕЛИ
Черное и белое, но без контраста. Черная муть и белая муть слились в гнилом объятии. Вверху жирная, перекрученная, бесконечная кишка паровозного дыма без передышки втягивает все в завитки своего поднебесного барокко, по ходу поезда кромсая свет мимолетными сумерками. Внизу снежная даль в черных прорехах зданий. Черные скелеты деревьев, черное небо в полыньях окоченелой речки, черные мосты. Жерло туннеля, где тают, еще не въехав, мерзлые поезда, словно кто-то набросал углем рисунок и стер. Дым и снег траурно сгущают черноту погребальным покровом. Не верится, что где-то — вдали, вверху, внутри — есть еще что-то живое, способное чувствовать, сознавать, различать цвета. Кто здесь может видеть, слышать, осязать? И что-то испытывать? Все смутно, монотонно, застужено, разом и снежно, и слякотно. Все черно и бело, то есть бесцветно, вне времени и досягаемости. Все существует, но не присутствует, не соприкасается и никогда не вспомнится, кроме как невзначай в безвольной сумятице тяжкого сна.
ФИЛИГРАНЬ
На кромке снега раскололся апельсиновый вечер, свежо и сочно брызнув талыми каплями, прозрачно янтарными, и все отмыл, не оставляя пятен, как вино кончики пальцев. Бедная речонка, завидев меня, спешит покрасоваться хрустальным телом — неженка две белых недели ленилась выбраться из-под снежного одеяла и теперь, чтобы привлечь внимание, откинула волосы, которые теребит ветер; в больших глазах отражаются черные стволы, пряча, насколько могут, свою чугунную черноту в воздушное золото солнца, и плывут, уплывают из полыньи в полынью по речным проталинам.