Испанцы трех миров
Шрифт:
С тех пор я напрягаю мою слабую память и не могу вспомнить. Но помню, что живу во лжи.
СЛОВА
Она воскресла, покинув недра раскопанных веков, невиданно красивая и нездешняя, волшебный отблеск угасшей расы, изначальный, исконный и последний, — черноволосая, золотистая, светлая, пьянящая и безупречная, вдвойне притягательная своей непохожестью, вечная, как поэзия, посмертная легенда тысячелетий.
Поначалу она не хотела от нас ничего. Как лань, как бабочка, как стрекоза, она ускользала, заслоняясь ладонями, или порывалась, неотразимо нездешняя,
Мало-помалу она приручалась. Привыкала к нашему столу, к нашему огню, укладывалась в постель, раздеваясь почти догола. Начала играть с детьми, самыми маленькими. Научилась даже проказничать, смеяться и плакать, как они, по-прежнему прекрасная и чужая.
Однажды она наконец заговорила. И… стала такой же, как и все.
ПРЕСЫЩЕННЫЙ
Наскучило, надоело, опостылело все — искусство, наука, любовь, ложь, правда, дом, улица, дружба, жизнь, смерть.
Куда деться на этой обреченной планете, опоясанной багряно-сизым закатом, вообще-то чарующим?
Он завернул в наилучшую кондитерскую и накупил первосортных сладостей, отобрав самые вредные для здоровья.
СПОКОЙНЫЙ
Когда он наконец избавился от изнурительной какофонии шума, принялся за остальное. Сначала усмирил пульс. Потом, поочередно, пригасил свет, остановил часы, выключил телефон, отменил визиты и встречи…
Теперь он был спокоен и счастлив — по-своему, в полном согласии с собой и с Кантом. И ощутил неистребимый стыд за отвоеванный покой.
КОНЕЦ
Туман медленно редел, и закатное солнце расцвечивало его прозрачными оттенками, которые певуче таяли. И вместе с ними таял туман.
Я влюбленно прощаюсь со светом, с его цветным преображением, и с туманом, который меня покидает. Солнце и туман, и я — траурный обелиск немой безнадежности.
И вот солнце зашло, туман растаял и я исчез. Мир умер. Все кончилось, когда исчезло это нечто, почти ничто, струйка дыма.
ОПЕКА
В большом незнакомом городе долгим вечером одиночества и тоски я вдруг почувствовал себя как дома, хотя все вокруг видел впервые. Поздняя луна разлилась по фасадам, и искусственный свет потеплел, как окна родного дома. А люди на трамвайной остановке обернулись соседями по улице, где родился.
Мне стало тепло и уютно. Словно бескрайний бродячий подол кочевой матери неощутимо коснулся меня и укрыл в своем мягком гнезде.
ПРЯМОЛИНЕЙНЫЙ
У него была неотступная героическая мания прямоты, правильности, прямолинейности. Целыми днями он выправлял углы, квадраты, столы, стулья, ковры, ширмы. Его жизнь была суровым испытанием и безнадежной борьбой. Семью и прислугу он преследовал указаниями на беспорядок, спокойными и не очень. Он навсегда затвердил притчу о здоровом правом зубе, вырванном вместо больного левого.
Умирая, он умолял слабым голосом правильно поставить кровать по отношению к комоду, шкафу, картинам и коробке с лекарствами.
А когда он умер и его хоронили, могильщики, опуская в яму, опрокинули гроб.
МГНОВЕНИЕ
Переполненное материнское тело — печь, не пещера — раскололось, и существо появилось на свет; тусклые глазенки раскрылись, вспыхнули угольками в алом и черном огне солнца и вобрали в себя бесконечность.
Они раскрылись, но с их пробуждением в детеныше пробудился страх, что они закроются, тусклые цветы единственного дня, единственной жизни, этой жизни. Этой жизни, мгновения страха между двумя взмахами век!
И это существо, этот детеныш недр назвал именем, не внятным никому, то, что зовется сегодня мной, и вот эти мои глаза принадлежат ему!
И я зовусь его именем, и мои глаза — это его испуганные глаза. И в этом испуге — вся жизнь от первого до последнего взмаха его век.
ПРИЗВАННЫЙ
Он готовился к похоронам, оставались считанные минуты. Пока возился с брюками, ботинками, галстуком, пиджаком, к нему пришли, им овладели глубокие, самые главные мысли, куда настоятельней прочей возни. Но на притолоке он увидел наполовину вылезший гвоздь, прямой, блестящий, нужный, притягательно неуместный. И вот пиджак на руке, а в руке деревянный молоток, такой удобный для искусительного гвоздя.
Он отставил похороны, отложил главные мысли, повесил пиджак и стал долго и тщательно забивать гвоздь.
ЕДИНОЕ СЛОВО
Мне приснилось слово, и я понял, что оно единственное. Ключ мира. Настоящее, собственное имя всего, что мы именуем по-разному. И всю эту ночь я владел полнотой мира, счастливый обладатель всего.
На рассвете мои органы чувств еще помнили этот прозрачный цвет, чистый звук, свежий запах, легкое касание. И музыка на моих трезвеющих губах была последним слогом.
Вся моя жизнь силится вспомнить это слово. И как теперь жить ущербному поэту?
СУБЪЕКТ, МУМИЯ, ОБЪЕКТ
Я умер. Меня раздели, обмыли, умастили маслами, забальзамировали, обернули погребальными пеленами, нарисовали мне лицо поверх моего и оставили в подземелье, в моем доме свиданий с богами.
Одному времени известно, как долго я пробыл в этом доме, привыкая, примеряясь к моему новому бытию, которое я счел окончательным, я, ставший в вечности всем и ничем. Мне так полюбилась моя новая жизнь, что я ни за что ни на каком свете не пожелал бы вернуться назад. Все, что творится надо мной на земле, казалось мне сумятицей птиц, как раньше птицы казались сумятицей воздуха. Небо знает, что оно стало тем, чем была для меня привычная земля. И мне покойно под землей, которая стала моим небом. Вечность. Все смертны. Я бессмертен.
И вот какие-то пришельцы иных небес, непохожих на мои, вытащили меня из моего жилища, которое я считал вечным. Солнце, как в моей земной жизни, хлынуло в мое нарисованное лицо, и жар его, пронизав пелены, смолы и краски личины, коснулся моего стертого лица. Потом меня бережно понесли куда-то, сняли мое расписное лицо, сняли ткани, в которые я был запеленут, смыли сухие затверделые снадобья и снова оставили меня голым. Потом подвергли какой-то обработке, снова закутали, стараясь, чтобы все вышло похоже, и выставили напоказ в этой витрине музея древностей.