Испанцы трех миров
Шрифт:
Не приходится сомневаться, что, судя по всему, это воскрешение. При этом я уже невесть как долго пребываю в будущем, в небесах, в вечности и т. д.? Или начинаю жизнь воскресшего? Чем это завершится? Я достоверней в этом музее, чем под землей? Зачем меня лишили моей окончательной достоверности? И надолго ли?
Все, кто еще живет повседневной предварительной жизнью, могут увидеть меня и убедиться, какое оно в итоге — бессмертие царя, которого люди считали богом.
МОЯ БОЛЬ
Моя боль. Смех да и только! Кому она
Нет. Та боль, что казалась мне всемирной, всего лишь минутный перебой сердца, прострел или упадок духа и только.
Любовь, вечность? Моя черная фигурка на пустой мостовой, одинокая, бессильная бороться и верить, одна оболочка. Какой еще волной думал я всколыхнуть мир?
Моя боль — это всего лишь моя боль.
ИППОДРОМ
Здесь и там, то дальше, то ближе, по изгибам извилистого ручейка, по двое, по трое (как призраки разлученной дружбы), поодиночке (как тени покинутых друзей) голые тополя, серые, сирые, грустные…
Это едва ли уже тополя. Кажется, что они замкнулись, чуждаются света и цвета, чтобы никто их не видел… Если птица заметит их и навестит, видна птица, а не они. Кажется, что, путаясь себя, они тают, как струйка дыма, в меркнущем тумане. (Какое одиночество, мои заветные друзья!)
Незримые, они не смеют даже шевельнуться, не жалуются, даже не вздохнут. Молчат, боясь, что их услышат. И если отразятся в воде, отражение слышней, чем они…
(Как тихо, смолкшая дружба, как тихо!)
СНОВА ВЕСНА
Вода кромсает весло, высекая свет. Все вокруг искрится, как россыпь самоцветов, нежно, молодо, в оправе речных ив, струящих бирюзовые пряди.
Воздух над водой, мягко отороченный тополями, манит уплыть, покинуть воду, улететь.
Плыть, лететь! Бледно-зеленые бабочки словно выпархивают из размокших шипов, из пены, из души. Внизу одиноко, неслышно, как сон, уплывает лодка. Вверху одиноко, протяжно, сновиденьями плывут облака.
ПЕЙЗАЖ С ЖАНДАРМАМИ
Лазурь и серебро. Холод. Чудесная осень! Шум разбухшего ручья в тополях. Хмурая дымка солнца. И вдруг все становится далеким! Жандармский патруль.
На кого нацелена эта пара? За кем гонится в таком безлюдье?
Красное и черное. Жандармерия, расстрельная команда испанских полей.
ОДИНОКИЙ ТОПОЛЬ
Он уже снился мне в юности, согнутый в непокорную огненную дугу неистовым ветром ненастных осенних сумерек (тех кратких, едких, немыслимых, почти нарочитых, что глохнут в зените, сметая небо). Сказочный ночной метеор, загадочный страстотерпец, подвижник своей и только своей кочевой тайны, бесплодно рассыпающий на ветру одиночества алые брызги света, золотые искры листопада.
Жуток и жгуч, и горек одинокий испанский тополь!
Пустырь
(Мадрид)
Ребенок
На миг непоседливый взгляд ребенка тянется туда, где проклюнулась луна — «лунный птенчик, мой бубенчик», — и тянутся следом ручонки, насколько могут. Потом усталость одолевает, и он разглядывает запоздалого муравья, вслушивается в гулкие стоны рожка, разбередившие сумрак, или развлекается, пальцем заставляя струйку из лужицы, как из испорченного крана, течь под себя.
Принимается плакать, но тоже устает и забывает, и снова, запрокинув голову, не сводя глаз, в безудержном и безнадежном усилии тянет ручонки к луне, уже отчетливой, ночной, все погрузившей в полное одиночество.
Жизнь
Дети спали. Я осторожно пересек спальню, узкую и длинную, со множеством окон, похожую на утренний поезд, поочередно вглядываясь в румяные, улыбчивые, безмятежные лица.
Вдруг большие глаза, гипнотические и безучастные, блеснули навстречу, как горячие угли. Мальчик лежал, как и все, неподвижно, но не спал.
Немые распахнутые глаза, одинокие среди стольких сомкнутых! Открытые задолго до того, как я увидел их, открытые ни от чего, для самих себя, в беззвучном сне наяву, наверняка открытые и по моем уходе, и потом, и бог весть доколе.
Единственный пробужденный в ряду спящих, он не выглядел единственно живым в этом поезде, сонно въезжающем в жизнь. Нет, это глядела одинокая и неотступная смерть.
Побирушка
Зима, и Мерседес Capo краем платка, четвертушки, отрезанной от женской шали, кутает рот. Прелестная девчушка. Маленькая головка, гладко причесанная (заботливой рукой — чьей?), и тугой хвостик косички с белым бантиком на конце напоминают мне луну с неразлучной звездой (что в свою очередь напоминает ночного воздушного змея с фонариком на хвосте. Как завораживает все крохотное!)
Она уже привыкла ко мне, и ее бесхитростные глаза, грустно оживляясь, улыбаются мне издали. Вместо денег, которые перекочуют в набитый окурками карман того типа, что маячит на углу, я веду ее в булочную или кондитерскую и покупаю, что захочет, и она прогуливается со мной, болтая о том и о сем, пока все не съест.
Похоже, со мной она чувствует себя в безопасности. Несомненно, тип на углу, ее отец, смутно представляется ей человеком могущественным (Равашолем, Потрошителем, Черной Рукой, кем-то загадочным и страшным, заправилой в опасных сумерках крысиного предместья с их побоищами и грабежами и всем остальным, о чем она то и дело слышит и чего не может ни вместить, ни понять). И если фигура приближается, девочка, цепляясь за мой плащ, шепчет: «Сударь, берегитесь, тут мой отец, а он не любит, когда я ем».